Зорян Попадюк - диссидент без страха и упрека
Признаюсь, начинаю эту главу, предчувствуя непременное
поражение. Чтобы хорошо описать героя, необходимо относиться к нему спокойно,
объективно, замечать как достоинства, так и пороки. До сих пор, как бы ни
нравились мне герои, я мог удержать себя в границах спокойной объективности:
даже если не всегда описывал отрицательные качества, постоянно держал их “в
уме”, и это давало возможность сохранять желательный ракурс и нужные пропорции
света и тени. Здесь - я боюсь. Когда вызываю в памяти образ героя вот этой
главы, меня охватывает детское чувство восторга, щенячье и вовсе неподходящее
пожилому человеку восхищение перед чудом жизни, которое в зоне называлось -
Зорян Попадюк.
Единственное, что подбадривает в этом, совершенно неподходящем
для серьезной работы настроении, - то, что примерно так же к Зоряну относились и
все мои знакомые. В особенности те из них, кто принадлежал к разряду
“высоколобых” (“яйцеголовых”) интеллигентов. “Какой удивительный человек Зорян!”
- сентиментально вздыхает, вспоминая соузника, “демократ” из элитного,
“сахаровского” круга ученых, астрофизик Кронид Любарский. “Никого лучше Зоряна
мне не пришлось встретить за годы заключения”, - писал мне в ссылку блестящий
филолог из всемирно известного “филологического гнезда” в Тарту, один из тайных
ученых помощников Александра Солженицына, Габриэль Суперфин. И круг этот можно
множить и множить.
Забавный эпизод: когда после статусной забастовки гебисты
захотели испугать неунывающих “статусников”, то через стукачей они распустили на
19-й зоне слухи, якобы умер где-то на этапе именно Зорян… Понимали гады, как нас
бить! К счастью, слух оказался состряпан безграмотно и лжеца тут же разоблачили.
(Может, я напрасно на ГБ грешу? Наверно, это лагерный опер тупо постарался
отличиться?)
Итак, читатель честно предупрежден о недостатках того, что
прочтет ниже. Объективного анализа, объемного портрета не будет - это выше сил
автора. Зорян вспоминается ему каким-то естественным чудом благородства,
соединенного со столь же естественной и потому легкой талантливостью и отвагой.
Только таким я его запомнил - только таким и могу описать.
* * *
Познакомился я с ним 7-го марта 1975 года, в день моего
появления на зоне. Внешность? Был он тогда юношей 23-х или 24-х лет, с милым
лицом (которое казалось девичьим), сероглазый, гибкий, “стройный и соразмерный”,
как говорится о таких в Библии. На другое утро после прибытия (был праздник,
Международный женский день - зона отдыхала) он подошел к моей тумбочке и
поставил туда… пол-литровую баночку, в которой плавал в воде приличный кусок
масла.
- Что это?
- Для вас. Масло. Оно залито водой, не испортится, вы не
беспокойтесь. Это у нас такой холодильник придуман.
- Я не о том беспокоюсь. Зачем мне масло!
- Но вы же с этапа. Так положено, - Зорян умело
пользовался тем, что я еще не знал, что у зэков положено, а что - нет. - Я вчера
отоварился в ларьке. У меня много.
Пришлось капитулировать. После почти годичной тюрьмы, после
первого в жизни этапа я порядком-таки оголодал и отощал (“Прямо скелет стал, -
говорила приехавшая через две недели, когда я уже немного поправился, жена), и
дар Зоряна пришелся вовремя. А что представляла собой банка масла в зоне, сумел
осознать лишь в конце срока - ибо до самого последнего этапа, на ссылку, я уже
не видел в ларьке масла - никогда! Каким-то чудом тогда в марте завезли его в
лагерный магазин, и Зорян отдал мне половину своего запаса, единственного масла,
которое он мог съесть за семь лет своего срока. А ведь я не был не только его
знакомым, я не был даже земляком - просто старшим по возрасту человеком, который
прибыл этапом на зону и показался - своим…
* * *
Еще запомнившийся эпизод, никак не связанный ни с политикой, ни
с общественной жизнью, но по-своему характеризующий Зоряна ярче любых
“героических” придумок.
Как-то “старички” (из военных преступников) под вечер поймали
мышонка. Они соорудили для зверька какой-то вид камеры и посадили его в эту
самодельную тюрьму. Мелочь, конечно, но, помню, тупо она подавила меня: сидим в
тюрьме, и соузники поймали живое существо и тут же соорудили для него камеру
смертника (не собирались же они держать мышонка живым, это запрещено тюремными
правилами). Лезть к ним со своими советами я не стал, да и никто не стал из
“молодых”: в лучшем случае они бы посчитали оппонента “тронутым” - “мыша жалеет,
больной!” Но уснул я в ту ночь совершенно обессиленный душевной глухотой
соседей. Просыпаюсь утром и слышу шипящее перешептывание старичков:
- Какой-то подлец мыша выпустил…
Нашелся-таки человек, который преодолел душевную усталость,
сковавшую нас (и меня в числе прочих), и совершил - действие.
Через год, когда Зоряна в зоне уже не было, рассказал мне
Виталий Лысенко:
- Это Зорик тогда встал ночью и выпустил мышонка. Никому не
рассказывал, но я видел…
(Не могу удержаться от малого лирического отступления: когда я
рассказал эпизод с мышонком пану Петру Саранчуку, он иронически, как свойственно
этому острому и своеобразному человеку, заметил:
- Сразу видно, что - мищук.
- Что?
- По-русски как это будет… Горожанин! Потому и мышку выпустил.
А старики не могли, бо она для них с детства - ворог!)
* * *
Вскоре после меня прибыл на зону новый зэк - смуглый, чернявый,
усатый украинец Виталий Лысенко.
В первый вечер пригласили его, как положено, на “чай” - он
отказался: “устал”. - “Правильно, что ваша статья - шпионаж?” - “Да”. Уважения к
нему это не прибавило: в глазах диссидентов шпион - недурной материал для
превращения в лагерного стукача. Настраивала против Виталия и таинственность,
которой он окружил место своей прежней службы (как я понял, это было судно
военно-морской разведки на Балтике), да и все обстоятельства “дела”: он не
называл даже фамилии подельников, мы узнали их позже, от друзей, прибывших
этапом из Владимирской “крытки”. И вообще Виталий побаивался языкастых
политиков, просто был он тогда обычным советским офицером по убеждениям, по
складу ума и характера - человеком далеким от всех нас. Он совсем не говорил
по-украински, хотя родом был с Полтавы, и украинцем, что называется, по папе и
по маме… Много времени спустя Виталий разъяснял зэкам странности своего
тогдашнего поведения: “По-украински не говорил я с детства. Мы еще в Полтаве во
дворе с ребятами договаривались - с сегодняшнего дня ни слова по-украински, это
деревенский язык… О деле не рассказывал потому, что гебисты предупредили: будете
болтать о деле - поедете из Мордовии в Якутию, это в нашей власти сделать… А
перед выходом в зону меня Зиненко предупреждал: хотите спокойно жить на зоне -
держитесь подальше от Пашнина и Хейфеца. Только вышел из штаба, а Пашнин меня на
чай приглашает… В стукачи? Конечно, предлагали. Но я ответил: жить с людьми
рядом и обманывать их - я не смогу”. Но эти объяснения всех недоразумений
возникли потом, а поначалу в зоне крепко невзлюбили Виталия.
И только Зорян упрямо, день за днем, вернее, вечер за вечером
ходил с ним по “кругу”. Кто хотел видеться с Зоряном, волей-неволей подключался
к этой странной компании, волей-неволей общался с Лысенко. Зачем?
- А его надо научить языку, - объяснил мне Попадюк. - Ведь
украинец. Все равно язык вспомнит…
Тогда это воспринималось как милое чудачество щедрого душой
человека, который не жалеет себя на всякие фантазии… Я вспомнил об этом
разговоре через три года, накануне освобождения. Зоряна уже давно не было среди
нас. Прощаясь со мной, Виталий Лысенко вдруг сказал: “А вчера я сон видел - весь
на украинском языке. Раз уж снится на украинском - значит всё, вспомнил
язык”.
Это вот тоже сделал Зорян Попадюк.
* * *
Щедрость души Зоряна поражала еще и потому, что всякий дар
делался им настолько без усилий, легко и естественно, что казалось - это ему
ничего не стоит, это он и не жертвует даже, а просто такой у него способ
существования - помогая другим.
Почти никто не знал, что он был в ту пору тяжело болен. Как
правило, больные люди не то что о других заботиться - они и подумать не могут ни
о чем, кроме своих болячек. Это закон природы. У Зоряна же болезнь оказалась не
случайная, не временная инфекция, а порок сердца. Лагерная медицина вроде
признавала, что “врожденный”, но сам Попадюк говорил, что впервые почувствовал
сердце после пяти месяцев ПКТ, лагерной тюрьмы, которую прошел еще до моего
появления на зоне. Летом семьдесят пятого года сердечные приступы начинались у
него почти каждую ночь. Я узнал об этом случайно, когда он, преодолев смущение,
попросил разрешения будить меня ночью, когда станет плохо.
- …а то я немного боюсь один оставаться - вдруг надо будет
медицину вызывать. Или за водой сходить.
Конечно, я отругал его, что стеснялся будить меня раньше, и с
тех пор почти каждую ночь по часу, а то и по два мы сидели с ним вдвоем на
скамейке перед бараком, пережидая, пока болевые клещи отступят от сердца юноши.
А утром как ни в чем не бывало отправлялся он в цех - давать норму на
рукавицах.
* * *
Работал Зорян легко и красиво - что бы ему ни довелось делать.
Однажды взялся изучать литовский язык, и буквально через месяц уже советовался с
литовским политзэком Бронюсом Вильчаускасом о каких-то филологических проблемах
в литовской грамматике… Кстати, о литовском языке. С нами вместе сидел тогда
Николай Уколов, военный переводчик с высшим образованием, работавший при
советской военной миссии в Ираке, потом сотрудничавший в журнале “За рубежом”, а
еще позже осужденный на десять лет за попытку бегства (в Финляндию). Коля в ту
пору самостоятельно изучал японский язык и, узнав, что Зорян засел за литовский,
удивился вслух:
- Зачем это надо? Учи вместе со мной японский, он
перспективный. А кому может понадобиться литовский?
Зорян тихо, без вызова, ответил:
- Но ведь он такой интересный.
Для Уколова каждый новый язык был орудием в жизненной борьбе,
практическим средством заработка. Зоряна интересовала лингвистика…
Однажды в журнале “Наука и жизнь” напечатали любопытную задачу:
дан текст на санскрите и предложено читателям перевести его на русский,
пользуясь сходством индоевропейских корней. Я посмотрел и, хотя люблю
всевозможные кроссворды и ребусы, и окончил филологический факультет, и сдавал
старославянский, теорию языкознания и прочие премудрости, сразу отступил: орешек
оказался жестковат для моих мозговых извилин. Зорян забрал журнал, посидел
несколько часов и принес готовый перевод: до сих пор помню, текст был про
какого-то пастуха и овечек…
Посылал его Зиненко рубить дрова - он, будто играючи, расшибал
колоды диаметром в 70-80 сантиметров. Рубил Зорян дрова после того, как сошьет
норму в цехе, и делал он это бесплатно. Хитрый Зиненко знал, чем купить работу
Попадюка: он обещал, что дровоколы могут во время работы раздеться до пояса и,
следовательно, получать запрещенные в зоне солнечные ванны - попросту загорать.
За право позагорать молодые хлопцы, вроде Попадюка, Граура, Лысенко, и
соглашались работать на дровах. Мне только потом пришло в голову, что это вовсе
не означало, что их работа осталась действительно неоплаченной: ведомости-то нам
не показывали. Настоящим работникам платило солнышко, а кто получал деньги по
ведомостям, наверно, это капитан с бригадиром знали… Но как славно выглядел
Зорян, помахивая топором!
Однако особенно красиво работал он за швейной машинкой.
Швейное производство считается сложным, потому что, как
правило, мужчины до лагеря никогда не шили, дело это непривычное, тонкое,
женское - по своему опыту знаю, что работать на “мужском производстве”, даже
куда более утомительном физически, чем “швейка” (например, на
деревообрабатывающем заводе, куда мы попали на 19-й зоне), гораздо проще и легче
для зэков, чем на проклятой “швейке”. На обучение полагается 45 дней, в течение
которых зэк имеет право не выполнять нормы, но практически почти никто из
поступавших в зону не укладывался в этот срок и какое-то время не успевал делать
“положенные” пары рукавиц и позже… Зорян же научился делать норму не то на
пятый, не то на шестой день.
- Как это у тебя выходит?
- Я думать стал. Если подумать, можно составить систему
работы…
Он сочинил систему швейных приемов и фактически выполнял норму
до обеда (на самом-то деле, Зорян растягивал работу - гулял, болтал, - чтоб
норму не прибавили, и все-таки всегда освобождался от “рукавиц” за два часа до
конца рабочего дня).
Кажется, шестнадцатого апреля 1975 года я стал свидетелем
первой акции протеста в зоне: однодневной забастовки. Организовал ее Гуннар
Родэ, отбывавший 15 лет срока латышский националист. Среди составленных Гуннаром
требований значилось: “пересмотр невыполнимых норм”. Честно говоря, нормы отнюдь
не были невыполнимыми: даже я, когда научился шить, делал норму за два часа до
конца рабочего дня. Но это, конечно, потому, что я и прочие зэки работали
по-советски, т. е. изготовляли такие рукавицы, которые можно было поставлять
только в другие лагеря… Правда, попозже начальство сделало попытку продавать их
в магазине (кажется, в единственном магазине страны, в Костроме), но пришло
столько плюющихся писем даже от привычных ко всякому товару советских
покупателей, что эксперимент быстренько свернули, и по-прежнему пошли рукавицы в
другие управления МВД… Но так изготовляли рукавицы только мы, простые советские
люди из коренных советских областей, а Гуннар Родэ, Фрицис Клява и другие
прибалты совершенно не умели работать по-советски, они шили высококачественные
рукавицы - “хоть на выставку в Монреаль”, как шутил бригадир Прикмета. И - не
успевали давать положенную норму: Родэ, например, сидел за машинкой, как
проклятый, от первой минуты до отбоя с работы и делал процентов семьдесят, а
Клява просился у Зиненко приходить в цех на час пораньше, да еще вечером
прихватывал часок, чтобы справиться с “невыполнимой нормой”. Что поделать,
советскую власть в Прибалтике установили на 23 года позже, чем в России, там еще
не научились работать по-лагерному! Ну, после забастовки к нам в цех пришла
комиссия по “проверке норм” - разумеется, с целью доказать, что нормы -
правильные. За мной, например, она и не думала наблюдать, моя неумелость сразу
видна, но с Зоряна-то глаз не спускали. Он уж изо всех сил старался не подвести
товарищей и работать в этот раз помедленней - “тянуть резину”. Видимо, не очень
получилось: когда нас собрали, чтобы объявить результаты работы комиссии и Зорян
осмелился нечто “вякнуть”, что он “не согласен”, возмущенная дама из
администрации высказалась: “А вы бы, молодой человек, помолчали! По нашим
подсчетам и измерениям, вы свободно можете давать три нормы в день!” Зорян
конфузливо умолк: она, конечно, сказала правду.
Рукавицы у него однако были не хуже, чем у самого Гуннара.
Когда я однажды спросил его, зачем он так старается на каторге, услышал в
ответ:
- Бабушка научила. Она мне всегда говорила: если мы будем плохо
работать на них, потом будем плохо работать на себя. Работать нужно всегда на
совесть.
* * *
Зоряну я обязан многим и, в частности, тем, что избежал
карцеров в начале срока, когда морально еще не был к ним подготовлен. Попав в
зону, я совершенно не умел шить - до сорока лет не то что на швейной машине не
работал, а вообще ни с каким механизмом, кроме пишущей машинки, дела не имел.
Научиться шить как профессиональный портной - это казалось мне непостижимым
бредом. Но не выполнять норму (а делал я процентов 30-40) - означало регулярно
попадать в ШИЗО. Вдруг однажды я понял, что именно надо совершить. Нахально
оставил свое “историческое рабочее место”, удобное для надзирателей и стукачей,
и пересел за машинку, освободившуюся рядом с Зоряном. Начал он меня учить:
показывал каждое движение, объяснял смысл каждого придуманного им приема - а
меня иначе и нельзя было научить как только объяснив смысл всего, что делаю.
Многие учили простым “показом”, и ничего не выходило: я смотрел, запоминал,
потом садился за свою машинку - и не получалось. Три дня потратил этот мальчик
на меня, три дня, выполняя норму, он параллельно учил соседа - и с тех пор я жил
в зоне спокойно. Надо побывать в советском лагере, чтобы понять, как это много -
научиться без труда давать норму! Этим я был обязан Зоряну.
Когда Зиненко получил указание от ГБ посадить меня в ШИЗО
(накануне седьмого ноября; что задумали тогда гебисты - не знаю), капитан
придумал хитрый ход: вдруг сменил цеху продукцию. Теперь мы шили вместо “рукавиц
с одним пальцем” новое изделие - “пятипалую перчатку”. Естественно, почти весь
цех не сделал нормы, и Зиненко отобрал всех, кого должен был отправить в ШИЗО,
для отправки в карцер за невыполнение нормы - включая и меня, грешного. Но
вспоминаю я об этом вот для чего: в цеху всего два человека, все-таки норму
сделали, один из них работал портным на воле, а другим оказался - Зорян. Так он
умел делать всё, что приходилось ему делать…
* * *
Раз в неделю к нам в зону приходили работники МВД проводить
политинформации. Чтобы не помирать со скуки, мы развлекались, задавая
вопросы.
Вот проводит политинформацию инженер из другого цеха,
беловолосый мужичок. Тема занятия: “Демократия и социализм неразделимы”.
Стержневая идея докладчика традиционна для всей советской идеологии и
пропаганды:
- поскольку демократия есть власть народа, согласно точному
этимологическому значению этого термина, и поскольку социализм заключается в
ликвидации в обществе всех антинародных классов и элементов, и уж во всяком
случае в отстранении их от власти, следовательно, при социализме любая форма
власти естественно демократична, просто уже потому, что никаких других элементов
для управления обществом, кроме народа, при социализме не существует. Так
сказать, демократия при социализме есть единственно возможная форма власти…
Попадюк поднимает руку. Его приветливое лицо не вызывает
подозрений ни у лектора, ни у начальника зоны, который величаво “присутствует”.
Оба даже довольны “активностью” слушателя.
- Пожалуйста, Попадюк.
- Если я правильно понял, то при социалистическом строе
демократия обязательна.
- Верно.
- В современном Китае уничтожена частная собственность на
орудия и средства производства. Следовательно, там социалистический строй. Могу
ли я считать, что там установлена подлинная демократия и Мао Цзэ-дун ее
возглавляет?
Лектор задумывается.
- Я отвечу вам в следующий раз…
Больше он никогда не появлялся в нашей зоне и вообще
политзанятия возобновились только через три недели. Тема очередной беседы:
“Холера и ее предупреждение”. Видимо, Зиненко решил, что только такие темы
безопасно проводить в присутствии Попадюка.
Между двумя политзанятиями Зорян успел отбыть две недели
карцера.
* * *
После политинформации, проводимой офицером со странной фамилией
Кишка, мы с Зоряном вышли на крылечко барака. Кишка служил не у нас, а в
соседней, уголовной зоне, поэтому пришел делать лекцию не в обычное время после
работы, а когда ему было удобнее - в обеденный перерыв. Потом нас завели обратно
из столовой в рабочую зону, но норма была почти сделана, и мы присели на
ступеньках крыльца.
Лекция Кишки называлась “Действия партизан во время Великой
Отечественной войны”. Между прочим, он упомянул, что среди партизан было много
девушек, которые распространяли среди населения листовки.
- И у нас тоже листовки распространяли девушки, - вдруг,
мечтательно потягиваясь, проговорил Зорян. - Ах, Миша, если бы вы только знали,
как это хорошо - встать рано-рано утром, до рассвета и идти распространять
листовки…
Так у нас завязался единственный, кажется, разговор о его
“деле”.
- Я рос обыкновенным комсомольцем, --рассказывал он. - Отца в
семье не было, мать работала во Львове, в университете, а меня в Самборе
воспитывала бабушка. Конечно, и мама, и бабушка многое знали, но дома
помалкивали. Я даже был секретарем комитета комсомола в школе. Но однажды у нас
в Самборе было наводнение, река размыла берег, и из-под песка показались
человеческие скелеты и черепа. Весь берег был усеян костями. Мы, школьники,
стали спрашивать учителей, нам отвечали: “Вам пока рано про это знать”. Но,
конечно, мы узнали: у некоторых родителей не хватило сил промолчать. В сороковом
году, когда пришли большевики, они расстреляли в нашем маленьком Самборе больше
ста человек - весь цвет интеллигенции… Там по берегу целые дни бродил какой-то
свихнувшийся старик - искал череп расстрелянного сына-гимназиста. С этого у меня
все началось…
Окончив школу, Зорян поступил во Львовский университет, на
филологический, и создал среди студентов и учеников старших классов школ
подпольную организацию, которую юноши назвали “Украинский
национально-освободительный фронт”. В начале семидесятых годов они выпустили две
листовки, каждую тиражом в несколько сот экземпляров, и распространили их не
только во Львове, но и в других городах Западной Украины. Одна - против
оккупации Чехословакии, другая - протест против запрещения праздновать во
Львовской области юбилей национального поэта Шевченко.
- А вы знали, Зорянчик, что у Ленина есть статья-протест по
поводу запрещения праздновать шевченковский юбилей в царской России?
- Ой, конечно… Мы взяли цитату из нее эпиграфом к нашей
листовке.
- А почему - против ввода войск в Чехословакию? Ведь уже
столько лет прошло?
- Я о Чехословакии всегда помню. Было две страны, которым я так
сочувствовал, так переживал за них, когда их истребляли… Одна - Бенгалия, во
время пакистанского террора, а другая - Чехословакия.
- Никого не засекли с листовками?
- Нет. Они нашли листовки в других городах и решили, что там их
и делали, а во Львов только привезли - в других городах и искали. Мы еще успели
первый номер журнала сделать. Назвали его “Прогресс”.
- Слушай, но как же с юбилеем Шевченко - это уж, по-моему,
вообще за всякие рамки выходило!
- Секретарь обкома, который запретил юбилей, после нашей
листовки был снят, - в голосе Зоряна не слышалось никакого удовлетворения. - А я
получил двенадцать лет.
В тот вечер он показал мне свой приговор. Все эпизоды я уже
знал, кроме одного: в “деле” фигурировал крест, который члены УНОФа дважды
воздвигали на братской могиле, куда захоронили те самые кости, что размыла река
на самборском берегу. Крест воздвигался дважды и дважды снимался властями,
потому что на нем была сделана “антисоветская надпись”. Какая именно - в деле ни
слова.
- Что вы там написали, Зоринька?
- “Жертвам террора”.
В главе о Квецко я упоминал, что Зорян и, видимо, его группа
были твердыми сторонниками “референдума” при определении будущей судьбы Украины.
Я ему задал тот же вопрос, что и Дмитру:
- Как ты думаешь, на таком референдуме вы добьетесь
большинства?
- Если нам дадут хотя бы месяц для свободной агитации в народе,
я не сомневаюсь в подавляющем большинстве за независимость.
(Ни он, ни я не подумали тогда о другой проблеме - кто именно
будет считать голоса. Когда общаешься с коммунистами, это - согласно учению
товарища Сталина - самая важная из всех проблем).
* * *
Особая прелесть Зоряна заключалась в том, что, будучи зэком
юным, он не потерял свойственной возрасту шаловливости, азарта, любви к игре.
Каждый день он придумывал какие-то шутки над Петей Ломакиным: конструировал
сложные ловушки, которые опрокидывали над головой стукача банку с водой, когда
тот проходил по цеху, а Зорян, казалось, весь погружался в шитье рукавиц…
Однажды до смерти напугал противного надзирателя Чекмарева, который вздумал
придираться к Попадюку, забыв, что у того в руках топор, которым колол дрова:
Попадюк вдруг заявил, что мент покушался на его жизнь, и наслаждался испугом
обычно наглого надзирателя. Словом, какие-то шуточки, забавы он придумывал в
зоне постоянно, и, кажется, это больше всего злило толстозадого Зиненко - этакая
несерьезность в отношении к такому ужасному учреждению, как лагерь строгого
режима, и к самому режиму.
Из “шалостей” Зоряна запомнился его рассказ про обыск:
- Принес я домой полный портфель нелегальной литературы. Мама,
как узнала, стала меня ругать: что ты делаешь, разве можно такое носить при
себе. А я чего-то устал, сил никаких уносить не было. Думаю - посплю, отдохну и
утащу прочь. Только разделся, лег, вдруг звонок. Слышу - гебисты с обыском. А
портфель возле кровати стоит. Стал одеваться, в спальню входит девушка-понятая,
потом вторая, тоже понятая. Увидели, что я в постели, поставили свои портфели
возле стола и отвернулись. Я - ногой раз, и отшвырнул по полу мой портфель к их
портфельчикам. Он откатился и встал рядом. Они обернулись, смотрят, я на месте,
одеваюсь. Тут входят гебисты, они за мамой и бабушкой наблюдали до этого,
поставили свои портфели рядом с моим и предъявили ордер на обыск. И начали
искать… Вдруг один из них обратил внимание на мой портфель и стал шутить: “А это
кто притащил с собой такой старый и грязный портфель?” Все молчат, посматривают
друг на друга, кто признается… Никто не признался. Ну ничего, говорит, будем
уходить, увидим все равно, кто его заберет. Наконец, кончили обыск - ничего не
нашли. Уходят - а тот все шутит: “Ну, теперь я увижу, чей это грязный портфель”.
Каждый забирает свою сумку, а мой, конечно, так и остался на месте. В дверях он
вздыхает: “Так я и не узнал, чья эта сумка”. И вышел. Как в сказке.
Шаловливость Зоряна заключалась не только в способности
сообразить и двинуть свой портфель ногой, но и в том, что он, находясь под
следствием, после ареста, рассказал гебистам, как они упустили верную добычу.
Совершенно не понимая, в какую ярость приводит этих профессионалов сыска, он
подшучивал над их служебной несостоятельностью. “Они так сердились”, - вспоминал
с удовольствием. Еще бы! Думаю, своим максимальным сроком по семидесятке - таким
же, как у Сверстюка, Пронюка, Светличного, большим, чем у Чорновола и Стуса,
юный Зорян был обязан именно этому, совершенно ненужному признанию на следствии.
Но ведь тогда он бы не получил удовольствия посмотреть на разъяренные физиономии
гебистов!
* * *
Поразительное самообладание Попадюка иногда ставило меня в
тупик: я не мог понять, что это - легкомыслие юности, когда дитя просто не
понимает величины потерь и страданий, или превосходящая все, что я знал в жизни,
стойкость. B начале нашего знакомства он показал мне фотографию девушки,
которая, видимо, была его подругой на воле. Она не писала ему, и скоро он
получил письмо, из которого можно было понять, что испугана она всем происшедшим
во Львове до крайности и отрезала свое прошлое с мукой, но твердо. Зорян ни
звуком не выразил хоть какого-то страдания, и я тогда решил, что, видимо, он на
самом деле был к ней равнодушен. Только много времени спустя, когда он показал
свой приговор, я засомневался: в длинном перечне имен свидетелей, то есть
участников организации, которые остались на свободе, он показал одну фамилию и
тихо сказал:
- Это она.
Та самая девушка. Значит, он не забыл, думал о ней все время?
Но это - единственный случай, когда вспомнил про подругу.
Зато необыкновенно сильно он был привязан к матери. “Это мой
первый друг. Вместо матери у меня была бабушка, а самым лучшим другом - мама. Я
на нее очень похож”. Недаром его лицо показалось девичьим…
Гебисты опасались их свиданий: при мне они лишили Зоряна
очередной встречи с матерью. Это было второе подряд лишение свидания и означало,
что они не встретятся три года (свидание нам полагалось раз в год).
- Получил от нее письмо, - рассказывал Зорян. - Из университета
ее выгнали, никуда на работу не брали. Теперь устроилась регистратором в
поликлинику. Совсем мало платят, но хоть какая-то зарплата есть…
Почему гебисты так опасались их свиданий? По-моему, в том году
Зорян задумал организовать на воле очередную акцию. Это был единственный человек
на семнадцатой зоне, который пробовал руководить подпольными делами, даже
находясь за мордовской проволокой, и дело, которое задумал, действительно, могло
стать интересным. Зорян хотел разработать социологические принципы анкетирования
населения, чтобы выяснить его отношение к предполагаемому референдуму о
независимости Украины. Оставшиеся на свободе члены организации должны были
распространить анкеты между представительными группами населения и оценить
подлинные настроения украинского народа. Видимо, гебисты подозревали, что Зорян
воспользуется свиданием, чтобы передать на волю инструкции по такому опросу, и
рисковать не хотели.
У них имелись основания опасаться конспирации Попадюка. Его
УНОФ действовал несколько лет, гебистам удалось за эти годы перехватить немало
записок, которыми обменивались члены организации, но ни одну из них они не
сумели расшифровать. Лингвистические способности студента оказались сильнее
возможностей дешифрующих машин.
- Как же вас провалили?
- Подослали одного студента. Он в Сумах был исключен из
института за национальное дело, видно, испугался, его и завербовали. А потом
перевели к нам. Ну, мы обрадовались, что, наконец, появился среди нас человек
хоть с каким-то опытом, привлекли его к делу… Они узнали, кто в организации,
стали ребят в ГБ таскать. Ребята испугались, много лишнего рассказали…
Ни пол-ноты осуждения по отношению к тем, кто испугался, кто
выгородил себя на следствии. А ведь “нас человек пятьдесят вызывали в ГБ и
каждый мог из свидетеля стать подсудимым. Ни у кого не было вины больше, чем у
другого - всё вместе делали. Но они выбрали нас с Яромиром”.
Комитет ГБ выбрал не по степени вины, а по степени, как они
выражались в своей конторе, “социальной опасности”. И с этой точки зрения они,
видимо, не ошиблись - самого конспиративного, способного и несгибаемого из юных
украинцев они отделили от товарищей на двенадцать лет лагерей и ссылок.
Было ему тогда двадцать лет от роду.
* * *
Компания молодых зэков фантазирует, кто чем будет заниматься
после победы и падения советской власти.
- Ты, Паруйр, станешь армянским президентом, - шучу я.
- Горе моему народу, если у него не найдется президент лучше
меня, - смеется юный красавец Айрикян. - Ну, а серьезно, то если в независимой
Армении меня захотят наградить за мою борьбу и спросят, чего я хочу - я захочу
быть полковником танковых войск!
Господи, какие они еще дети, эти грозные для советского режима
борцы!
- А я после победы оставлю политику, - мечтает Попадюк. - Я все
это оставлю и поеду путешествовать. Нет, не поеду, а пойду. Так хочется землю
посмотреть…
* * *
В зоне показали два документальных фильма: один о Лейпцигском
процессе 1934 года над “поджигателями рейхстага”, другой о студенческих бунтах
1968 года в Европе. Хорошие фильмы: советские зрители едва ли не впервые
увидели, что кроме Георгия Димитрова на процессе в Германии судили еще двух
болгар - Попова и Танева, посмотрели на изображения Маркузе, Кон-Бендита, Руди
Дучке…
Выходя из “клуба-столовой”, молодые зэки обсуждают фильмы.
- Миша, а почему мы никогда не слыхали про Попова и Танева? -
спрашивает Зорян. - Ведь и в школе проходили Лейпцигский процесс, и в
университете, никто из преподавателей не сказал, что были на суде еще два
болгарина.
- Их посадили в тридцать восьмом, кажется; может, в нашей зоне
и отбывали сроки, - ехидничаю я.
- От гестапо они отбились, - режет ночную тьму голос Валеры
Граура, румынского националиста, - но от кегебе не вышло,
братушки-комунистушки…
- Какая сила в студентах, - мечтает Зорян вслух. - Если бы их
направить, чтоб они похитили какого-нибудь советского босса, его бы можно
выменять на украинских политзаключенных!
Честно сказать, я прихожу в ужас: видимо, вирус террора и
похищения заложников, действительно, заразил целое поколение, если такой чистый
мальчик, как Зорян, говорит об этом, как о чем-то нормальном.
- Неужели ты не понимаешь, что если кого-то из них похитить, то
остальные не выпустят за него даже нормального уголовника!
- Даже за Брежнева?
- Зорян, если кого-то из них похитят, это значит - неожиданно
открывается вакансия, и чем выше вакансия - тем меньше шансов, что его
сотрудники будут выручать босса из заложников…
- Если брать, так родственников Андропова или Брежнева, -
рассудительно советует Зоряну Граур. - Постов родня не занимает, а за дочку или
сына могут кого-нибудь и выпустить. Хотя вряд ли…
- Какие жуткие люди! - изумляется Зорян. По-моему, не без доли
разочарования: такая прекрасная идея оказалась мыльной пеной…
* * *
Осенью, кажется, в октябре 1975 года, к нам в зону приехали
“гости” - так называемые представители общественности. На этот раз интеллигенцию
представлял чрезвычайно говорливый молодой человек из Московского института
мировой экономики и международных отношений, некто Владимир Бабак, а сопровождал
его представитель “рабочих”, в котором нетрудно отгадывался оперативник. Бабак
прочитал в клубе лекцию о внешней политике СССР - в общем, неплохо, то есть с
массой сплетен и пересудов, добывание которых, наряду с переписыванием
статистических данных, и составляет основу работы всех этих международных НИИ.
Блёсточки - что-то вроде жалоб евреев на Моисея: “Почему ты сорок лет водил нас
по пустыне и не включил в землю обетованную хотя бы немного нефтеносных полей” и
т. д. Потом он удалился в штаб к Зиненко и начал вызывать зэков для беседы.
Зорян так излагал начало душеспасительных разговоров с
интеллигентным экспертом ГБ:
- Сидит в центре он, рядом “рабочий”, а с боков Зиненко и наш
гебист. Расскажите, просит, в чем суть ваших взглядов и претензий к советской
власти. Я спрашиваю его: вы марксист? Да, отвечает. Тогда вы должны признавать,
что чем больше будет наций на Земле, тем разнообразнее окажется ее облик, тем
лучше для человечества… Он задумался… Тогда я спрашиваю: как вы считаете,
человечество выиграло от того, что, наконец, открыло для себя Африку? Сразу
говорит: конечно. А Бангладеш? Тоже. Так вот, мы, украинцы, хотим того же
самого: найти свое лицо и открыть себя для человечества. Вы, наши противники,
желаете однообразия - единой философии для мира, единого общественного строя,
единого содержания культуры, единого лика мира. Мы - хотим разнообразия. Мы
верим, что настоящая культура связана с единством разного, и наш долг -
стать собою и непохожими на других - долг перед всем человечеством. Мы хотим
быть собою, а нам мешают. Кто вам мешает? Я стал ему перечислять факты. Он
слушает и говорит только одно: этого не может быть, вы ошибаетесь. Я отвечаю:
как я могу ошибиться, это я не с чьих-то слов говорю, это было в моем родном
городе, я видел это собственными глазами…
Через два или три дня после отъезда “представителя
общественности” Бабака Зоряна после обеда вдруг вызвали в штаб. Кончился
обеденный перерыв, нас снова увели через охраняемые ворота в промзону, а Зорян
все не возвращался.
Вдруг между рядами промчался Петя Ломакин, всезнающий
стукачишко:
- Зоряна судят в штабе.
Комедия “суда” в лагере проводится для того, чтобы заменить
наказание, определенное обычным судом, на более строгое - обычно на изменение
“режима”. Вечером мы узнали, что лагерный суд заменил Попадюку три года лагеря
на три года Владимирской крытой тюрьмы.
- Может, ему там лучше будет, - вдруг сказал ветеран зоны Петр
Сартаков, - хоть в тюрьме режим похуже, да зато там такого подлеца, как Зиненко,
нет - второго такого не найти. А Зорян, видишь, как убивается, что у него такая
сволочь в земляках ходит…
Через два дня его этапировали в тюрьму (эти два дня он провел в
камере на вахте, отдельно от товарищей). С вахты нельзя выйти, не пройдя двух
метров до ворот по территории зоны.
Утром в этапный день политзэки зоны не пошли в цех. Напрасно
грозились надзиратели, записывали в рапорты, пытались отпихивать… Мы стояли и
ждали Зоряна, чтобы проститься.
Он вышел, раздались крики:
- До свидания, Зорян! Жди нас следом!
Попадюк обернулся, поднял руку и показал два пальца,
раздвинутые в форме латинского “В”. Традиционный знак Сопротивления: “Виктуар” -
по-французски, Победа.
И ушел на этап в “крытку”.
* * *
Из письма ко мне Нади Светличной летом 1980 года:
“… о Зоряне Попадюке. Знаете ли Вы о его серьезной болезни? Из
его писем я знаю, что после прибытия в ссылку в июне восьмидесятого года (в то
же самое стусовское Матросово в Якутии, в то же общежитие) у него обнаружилось
воспаление легких, а вскорости в больнице поселка Дебино изменили диагноз на
туберкулез. В начале октября его успешно оперировали: вырезали два сегмента из
правого легкого. Чувствовал себя прекрасно, и профилактическое лечение,
рассчитанное на несколько месяцев, его не тревожило. А в последнее время стали
доходить очень тревожные вести о его состоянии, и боюсь, что это не
преувеличение. Передают буквально, что он умирает”…
Последняя весть из бюллетеня “Вести из СССР”: состояние его
здоровья, видимо, показалось настолько тревожным властям, что они пошли на
совершенно исключительную меру - изменили Попадюку место ссылки. Из Якутии его
перевезли в Казахстан. Как-то его, больного, этапировали через три тысячи
километров?
И все-таки он еще очень молод, и в его молодости - наша надежда
на встречу*.
*
Весной 1983 года Зорян Попадюк был арестован в
ссылке и осужден на 15 лет заключения и ссылки как
«антисоветчик-рецидивист». Общий срок его
непрерывного заключения удлинился до 25 лет — Ред.
|