Святые старики с Украины
Многие главы этой книги я начинаю с Зоряна Попадюка, моего
первого “поводыря” по украинскому Сопротивлению. О “святых стариках” я тоже
впервые услыхал от него (на 17-а их тогда не держали).
- …Мой подельник, Яромир Микитко, - очень славный хлопец, но
его под следствием придавили. Через отца действовали. Отец - советский
начальник. Дали им свидание, отец начал просить: что ты, Ярко, со мной делаешь,
всю жизнь семьи разрушил, пожалей нас… Следователям Ярко не покорялся, а отца
послушал: покаялся на суде: “Я не сам, это меня Попадюк сбил”… Так жалко мне его
было, сердце заболело. Привозят меня этапом на Потьму, вхожу в камеру, а там в
это время Ярко сидит. Как они промахнулись! Я обнял его, обрадовались мы, будто
ничего на суде не было. Потом меня отправили на 19-ю зону, а его сюда на 17-ю.
Здесь его Чорновил встретил, на ноги поставил. Потом нас поменяли зонами, меня
сюда, его - на 19-ю. Теперь я за Ярко спокоен: там он с нашими святыми стариками
встретится. Рядом с ними любой человек становится лучше. По 25 лет сидят, это
помыслить такой срок трудно, и, на моих глазах было, закончил один из них 25-й
год, отвальная, старики плачут, расставаясь, а он их всех успокаивает: панове,
не крушите сердца, я еще к вам вернусь, вы меня здесь дождетесь… А как они акции
проводят! Есть там Иван Мирон, так он в голодовки не только не ест, даже не пьет
- и по трое суток, по неделе так! Только молитву читает. Разве рядом с таким
может кто из молодых быть слабым? Когда подошло полсрока, гебисты вызвали Ярко:
“Подавай прошение о помиловании, мы поддержим”. А он бросил им в ящик заявление:
“Отказываюсь просить помилования, нет за мной другой вины, кроме любви к своей
родине, Украине”.
Так впервые узнал я про старых бандеровцев, и Зорян подсказал
вырвавшимся от сердца словом название этой главки.
Конечно, эти люди и по возрасту, и по происхождению, и по
образованию были самыми далекими от меня в среде украинцев (самыми близкими
стали так называемые “молодые”). И глава о бандеровцах по первоначальному
замыслу книги предполагалась в финале. Но советская власть даже из-за кордона
умеет ломать мои планы. На днях, вынув из конверта бюллетень “Вести из СССР”,
прочитал строчки, четыре машинописных строки: “Осенью 1980 года арестован и
теперь осужден по уголовному обвинению бывший политзаключенный Петр Степанович
Саранчук, уже отбывший 20 лет…” - и меня будто ударили по глазам. Два дня ходил,
как в горячке, и теперь ничего другого писать не в состоянии, пока не прокричу
про Саранчука.
В этом номере “Вестей из СССР” много других, горьких для меня
сообщений: арестованы по второму заходу друзья-армяне, члены Национальной
Объединенной партии Армении Азат Аршакян и Ашот Навасардян; обыскан товарищ по
17-а Евгений Пашнин; в тюремную больницу поместили соседа по 19-й зоне литовца
Гимбутаса, отсидевшего 32 года - с ним я не раз пил чай в Мордовии, он
освободился после меня и вот снова сел… Но ничто из этих известий о близких
людях не подействовало так сильно, как короткое сообщение про арест
Саранчука.
Я чувствую себя виноватым перед ним. В ссылке получил от него
письмо, где Петр Степанович рассказывал: его вызывали в Николаевское облУКГБ и
грозили посадить снова. Он же не хотел больше воевать с этой обесчеловеченной
машиной, хотел прожить оставшиеся годы подальше от нее. 20 лет отсидел уже в два
первых захода, и не хотел третьего срока. Помогите, пан Михаил, пришлите вызов,
- просил он меня, - не забудьте лагерной дружбы. И к пану Эдуарду Кузнецову
сходите в Тель-Авиве, он должен меня помнить, три года в одной камере сидели,
лагерную пайку и кружку чаю делили, он, наверное, этого не забыл… Приехав в
марте 1980 года в Израиль, я начал хлопотать о вызове для друга. Оказалось,
однако, что по законам этого государства вызов можно посылать только
родственникам. Нельзя сказать что положение выглядело безнадежным: как в любой
юридической ситуации, и в израильской есть свои ходы и обходы, чтобы обогнуть
препоны местной юриспруденции, найти лазейку - Господи, для знающего человека в
любом законодательном неводе найдется дыра! Тому долго учили в Советском Союзе,
и кажется выучили! Но дыры и лазейки необходимо знать и уметь пользоваться
правилами игры, я же был новичком. Обратился в украино-еврейские общественные
организации, и к Кузнецову писал и ездил, и с Пэнсоном обсуждал, но никто мне не
смог помочь дельным советом, и… я отложил дело с вызовом на “потом”. Вот
обживусь, найду каналы - сделаю дело.
Но КГБ не дает нам возможности ждать. Видимо, решив, что друзья
забыли Саранчука и “шума не будет”, ему, как и обещали, соорудили новое дело. К
прежним двадцати отсиженным годам добавили новые пять с половиной, причем самого
тяжелого, что могли дать, - уголовного особорежимного лагеря.
Саранчук так описывал в письме ко мне свою последнюю беседу с
гебистом:
- Почему вы хотели уехать с Украины? - спросил “начальник”.
- Потому что не хочу сидеть снова.
- А за что вы собираетесь сидеть снова?
- За то я получу новый срок, - объяснял ему Петро Степанович, -
что уже раньше сидел. Уж настолько-то я вашу контору знаю. По второму заходу вы
посадили только за то, что сидел по первому, и в третий раз посадите за то, что
сидел по второму.
… Познакомился я с ним, кажется, в конце 1977 года, когда его
за полгода до окончания второго, восьмилетнего каторжного срока, перевели к нам
на 19-ю зону.
Фамилия его была известна мне раньше: сионист из нашего лагеря,
зубной врач Михаил Коренблит встречал Саранчука на больнице и характеризовал
так: “Из людей на спецу - самый приятный и, кажется, самый порядочный в личных
отношениях”. Потому, когда он появился на зоне, я сразу обратил на Саранчука
внимание.
Был он внешне незаметным: щуплый, маленький (думаю, что вечное
недоедание в Норильском каторжном лагере обрезало когда-то рост
несовершеннолетнего юноши). Черные глаза на узком и умном лице, и выражение
странное: вроде бы немолодое лицо, лет Петру Степановичу тогда было под
пятьдесят, и в то же время живое, бодрое; вроде бы и невеселое - с чего в лагере
веселиться на двадцатом году заключения, в то же время какое-то… неунывающее,
что ли? Грустно-усмехающееся, вот какое, - как у шекспировских шутов! Грусть,
просвечивающая сквозь почти профессиональную усмешку, улыбка при взгляде на
нормальную человеческую трагедию - вот выражение лица нового клиента 19-й
зоны.
Он обо мне, видимо, тоже слышал и потому сразу дал - для
ясности отношений - прочитать свой приговор. Про это произведение советского
правосудия Николай Данилович Руденко впоследствии выразился так: “Много я читал
судебных документов, но такой откровенно наглой бумажонки не видывал”. Пожалуй,
только приговоры церковникам (где иногда за пожелание открыть монастырь давали
по 25 лет, я сам такое читал) могли по бесстыдству сравниться с этим
произведением советской юстиции. Главным эпизодом обвинения служила фраза
Саранчука, сказанная кому-то из знакомых, жаловавшемуся на бытовые неурядицы: “В
независимой Украине жилось бы лучше”. Остальные эпизоды обвинения строились по
такой же схеме. Например, главным вещественным доказательством преступления
Саранчука послужила зашифрованная заметка о… численном составе украинского флота
в годы гражданской войны. Не знаю, какой величины был этот флот и насколько
грозную опасность он представлял для Советской России (возможно, такую же, как
флот республики Анчурия в романе О.Генри “Короли и капуста”), но за то, что этой
сверхсекретной информацией Саранчук поделился с кем-то из знакомых, советский
суд отвесил ему по совокупности эпизодов восемь лет лагерей особого режима!
Возможно, у западного читателя такие сведения вызовут недоверие
и, следовательно, подозрение в моей предубежденности к КГБ. Поэтому остановлюсь
подробнее на мотивировке, заставившей украинских гебистов определить ему такой
громадный срок за столь ничтожные даже с их точки зрения деяния.
За 25 лет до своего второго ареста, в первые послевоенные годы,
еще несовершеннолетний Саранчук руководил молодежной “ситкой” ОУН у себя в селе.
Видимо, руководил неплохо, потому что после разгрома УПА, когда старые кадры
ушли на Запад или в могилы, или в Сибирь, его сделали руководителем взрослой
“ситки”, хотя был он несовершеннолетним. Правда, эту должность он исполнял
совсем недолго, был схвачен, избит и посажен. Четверть века спустя гебисты,
поднимая то, старое дело, вздыхали:
- Конечно, не смогли тогда дело, как требуется, размотать.
Времени не хватило, опыта настоящего не было - спешка, понятно, война была. На
скорую руку наши товарищи работали.
Это мне Саранчук рассказал сам, впрочем, с согласной улыбкой.
Да, неплохо, видимо, работал в подполье юноша. Из рассказов о том времени
запомнилось мне, как проходили мимо села регулярные части УПА и строились на
утреннюю молитву (он читал мне ее наизусть), и пели гимн украинский:
- …Ничего лучше этого, пан Михаил, не видел я в своей
жизни.
Батальоны УПА были разбиты в бою, и снова подполье, провал,
побег из родного села, рывки из укрытия в укрытие, и, наконец, напоролся на
засаду. Допросы, как водилось тогда, с избиением, и трибунал, учитывая
несовершеннолетие, гуманно выдал первый саранчуковский приговор - 15 лет
каторжных работ (“Каторга” - это при Сталине придумали такой разряд лагерей).
Насчет гуманности - почти не шутка: взрослым бандеровцам давали стандарт - 25
лет, а несовершеннолетним, “руководствуясь социалистической гуманностью”, всего
15.
На этапе в зону подростка впервые вербовал опер в стукачи, но
тот не просто вывернулся, а еще успел вызнать у лейтенанта, как именно опер
собирается держать связь со своими “работничками”. Рассказывал мне про это
весело, с ухмылочкой, а я подумал: ой ли, Петр Степанович, забыли тебе товарищи
“проникновение в методику оперативной работы”! Небось записали в дело, и бродит
за тобой невидимая пометка, отравляя жизнь год за годом. На каторге он пытался
бежать, был пойман за день до намеченного ухода, и опять повезло: доказательств
не нашли, только подозрения (“Зачем карта?”), и начальник не захотел оформлять
дела - хлопот много, навара никакого. Саранчук становится участником лагерного
подполья и одним из верных волонтеров руководителя норильских повстанцев -
Данилы Шумука (с ним он через 17 лет снова встретится на Мордовском “спецу”).
Вскоре после восстания в Норильске начались знаменитые хрущевские амнистии, но
Саранчука не амнистировали за нехорошее его поведение: только сократили срок с
15 до 12, видно, по новым законам либеральной эпохи несовершеннолетним
полагалось давать не более двенадцати лет. Отбыл он их полностью и на волю
вышел, на так называемую волю, с поражением в правах, т. е. с запретом жить на
родине - Западной Украине. Тогда, разлученный с семьей и земляками, он поселился
в Николаеве. Устроился художником на завод: у крестьянского сына обнаружились
способности к живописи. Школы, конечно не было никакой (только норильская), но
вкус и интуиция безусловно имелись, - я видел в зоне его пасхальные рисунки,
очень недурно. КГБ не спускал с него глаз: бывший бандеровец считался законной
добычей оперов и следователей, единицей в счет выполнения плана, когда спустят
очередное задание по особо опасным госпреступлениям.
Понять их логику, когда они решили его взять по ничтожному
обвинению в 1970 г. и посадить на 8 лет, теперь может любой человек, даже
западный детантник. Объектом преследований был явный и, как выяснилось из
отдельных отрывочных фраз, совершенно нераскаянный украинский националист. Если
он провел 12 лет в каторжных лагерях и после этого смел в частных разговорах
говорить, что “при независимой Украине было бы лучше” - следовательно, он -
неизлечимый источник социальной заразы для окружающих.
По-своему, кстати, они правы - это я признаю. Он никогда не
станет их, т. е. советским человеком, никогда не сломится, а зачем такого
держать на воле, среди советских людей - только вводить их в соблазн! Гебисты
ощущали себя хирургами общества, которые безжалостно отсекают зараженный сегмент
легкого от здоровой ткани, чтобы приостановить распространение
националистического вируса через кровь. В этом они по-своему люди и за что его
жестоко и последовательно преследуют - знают и для себя понимают совершенно
ясно. А какие эпизоды удастся инкриминировать: состав украинского флота в 1918
году или высказывание по поводу того, что “нынешнее поколение советских людей
будет жить при коммунизме” - это дело техники, которое занимает низовых
специалистов.
Кроме того - но тут я высказываю чисто субъективную точку
зрения, основанную на моем знании ГБ, но отнюдь недостоверную - он их особенно
оскорблял тем, что был простым крестьянским сыном и работал на заводе. К
интеллигентам они внутренне более снисходительны, ибо у интеллигента мотивы
крамолы какие-то понятные для них. Ну, Чорновил, например, тот, конечно, хочет в
министры, хотя и отрицает (“положено отрицать”) - мотив вполне уважительный в
глазах любого Головченко или Федорчука; Руденко, тот перед молодой бабой
выпендривается, - это нам, чекистам, тоже понятно, у самих бывало; Стус, ну, у
этого завихрение в мозгах от книжек, перечитал парень, бывает, вон он какие
мудрености листает, от этого всякие болезни случиться могут. Но Саранчук - чего
он лезет? При бандеровцах хоть понятно - была мобилизация, не пойдешь в УПА -
расстреляют, всякий пойдет, это понятно и по-человечески даже как-то
простительно. Но мечтать о самостоятельности Украины в наше время - кто ты
такой? У тебя что, высшее образование? Тебя в министры все равно не возьмут -
это же ясно! Тебе платят за это? Нет? Так куда ты лезешь? Их оскопленным душам
зачастую (не всегда, но большей частью) действительно непонятны высокие движения
Духа, и они пытаются найти доступные их убого-мещанскому разуму объяснения… Для
таких, как Саранчук, готово всегда одно - озлобленность. “Не может
простить наказания”, - так это формулируется. По-моему, они не лгут и, правда,
верят, что причины скрыты в личной обиде: такие у них души. А поскольку
простить их - это они сами так думают - не с чего, и если найдется тот, который
простит, так он в их же глазах будет дурачком не от мира сего, подлежащим
изоляции уже за другое преступление: за психически нездоровую веру в Бога - то,
следовательно, у них остается, как они считают, единственный выход: изъять,
изолировать “озлобленного” из общества и тем как бы уменьшить в обществе
количество “зла”. Даже смотрится благородно, когда они сами себя оценивают на
внутренних игрищах-сборищах!
Семь с половиной лет они пытались его сломить по второму заходу
зверскими условиями “спеца” - лагеря особого режима. Человек-кремешок не
поддался. И за полгода до конца восьмилетнего срока гебисты решили попробовать
новый метод - “мягкость”, перевели к нам, на строгий: такие операции иногда
проделываются. Сам Петр Степанович, однако, объяснял мне свой перевод со “спеца”
на строгий не игрой в “гебушную гуманность”, а оперативными соображениями.
“Много стало уходить бумажек со спеца. У пана Эдика [Кузнецова - М. X.]
недавно ушла вторая книга (о существовании “Мордовского марафона” Эдуарда
Кузнецова я узнал именно таким образом). Много у них хлопот с поштой (он именно
так, мягко произносил “пошта”, запомнилось), и почему-то на меня положили
глазок. Решили изолировать сюда, подальше, от пана Эдика, от Данилы”… Были у ГБ
реальные основания подозревать его в организации зэковской “пошты” или дернули
его на всякий случай, без оснований, - не знаю, он мне, естественно, этого не
сказал, а я, разумеется, не спрашивал. По моим наблюдениям он был прекрасным
конспиратором, точным, аккуратным, техничным, но мне его помощи не
потребовалось: работал надежный канал через Бориса Пэнсона. Конечно, не случайно
они его теперь, по третьему заходу, отправили в бытовую зону - побоялись держать
такого специалиста конспирации снова на спецу.
Человек он был по характеру добрый и очень компанейский, что
называется - отличный товарищ. Тем удивительнее нам казалась его пылкая
неприязнь, почти ненависть к Валентину Морозу, бывшему коллеге по спецу. Он
буквально шипел и слюной брызгал, едва упоминал имя “Валентин”. Кое-что он
рассказал мне про свои отношения с Морозом, но пока я не имею права изложить это
на бумаге: Саранчук все еще в советском лагере. Скажу коротко: его потрясло
вождистское высокомерие “харизматического лидера”, оскорбило безразличие и
безответственность к судьбе и усилиям “маленького человека” со стороны
“политического мэтра”. Сказалась, конечно, и старая привязанность к Даниле
Шумуку, другу и лидеру еще с бандеровских времен и норильского восстания,
страстному ненавистнику Мороза.
В Саранчуке, крестьянском сыне, жило высокое чувство
собственного достоинства, которое он никому не позволял унижать, ни зэкам, какие
бы диссидентские погоны они себе ни рисовали, ни администрации, какой бы мундир
она ни напялила. Вот характерная мелочь: едва прибыл в нашу зону, затеял свару с
начальством из-за шапки. Режимник отобрал у него старую шапку - на спецу носили
какие-то особые, которые на строгом “не положены”, так Саранчук “плешь переел”
начальнику, а заставил его выдать себе новую шапку. Ни в какой мелочи не
позволил над собой измываться - знал себе цену. За 20 лет лагерей приобрел
эрудицию, какую на воле немногие из интеллигентов имели, и в любой компании
политлагерного “верха” был равным. Я понял это на научных семинарах,
организованных на 19-м Сергеем Солдатовым. Каждый политзэк сделал доклад по
интересующей его теме: Осипов - по истории Самиздата и диссидентства 60-х годов,
Равиньш - о настроениях в среде современной молодежи, я - о революции 1905-1907
гг., а сам Сергей обозрел дореволюционный путь “рыцаря ВЧК” Феликса
Дзержинского, и помню, с каким ехидством отозвался пан Саранчук о разуме
судебных властей царской России, выносивших приговоры “якобинцу большевизма”.
Помню его вопрос в разгаре какого-то исторического спора с Артемом Юскевичем:
“Пожалуйста, пан Артэм, в каких именно войнах Великое Княжество Литовское
завоевало Украину? Я до сих пор не мог ни у кого услышать ясного ответа на этот
вопрос”. Однажды мы с ним заговорили о Польше, я поделился открытием, что,
оказывается, города польского Поморья и впрямь на протяжении веков были
вассалами польских королей, а собственностью Прусского королевства стали
сравнительно недавно, значит, поляки на самом деле имеют на них историческое
право, а не только право победителей во Второй мировой войне. Петр Степанович
тихо, но твердо возразил: “Сюзереном-то был польский король, это правда, но
города эти были немецкими, и жили там немцы, и это тоже правда”. Сколько лет
прошло, а запомнилось! Большинство политиков в зоне восхищались Польшей (я в их
числе) - события 1956, 68, 70-х годов были у всех на памяти. Только Петр
Степанович относился к полякам с недоверчивой иронией: “Если бы у них хватило
ума не брать подарков от Сталина, - как-то заметил он, - я бы в них поверил. А
сейчас… Нельзя подписать контракт с дьяволом, а потом сказать - я передумал. Как
чехи заплатили в 68-м году по контракту февраля 48 года - сами его подписывали,
никто не мог заставить, так и поляки будут платить за свою жадность”. Я
вспоминаю об этом вовсе не для того, чтобы соглашаться с Саранчуком, - но только
показываю, изображаю, почему Петр Степанович, крестьянский сын, выглядел
равноправным участником интеллигентских сборищ, и никому из нас в голову не
могла придти мысль, что он - “не того круга”. Если Мороз на спецу этого не
понял, легко объяснимы конфликты между обоими украинцами.
Свой третий срок, который ему вломят, раз он уже два раза
сидел, Саранчук провидел наперед, поэтому не хотел возвращаться на Украину из
зоны: “В России, может быть, схоронюсь от них”. Перед освобождением существует
“обряд”: каждого зэка вызывает администрация и спрашивает, где он хочет
поселиться на воле. Вызвали Саранчука, и он назвал Тарусу, городок в Подмосковье
- 101-й километр от Москвы, “диссидентскую столицу”, как шутили в лагере. Друзья
на зоне обещали через жен и знакомых помочь с устройством в незнакомом
городе.
Вскоре я ушел на ссылку (на моей отвальной он посидел за столом
и, хотя третий день держал голодовку, согласился выпить несладкого чаю, ибо чай
разрешен голодовочным уставом) и, едва приехав в Казахстан, стал разыскивать
Петра Степановича. Написал на адрес его брата в Николаеве, который заранее
выучил наизусть, и неожиданно получил из этого причерноморского города ответ от
самого пана Саранчука. “Наша голодовка тогда кончилась вшивеньким компромиссом,
- ответил он на вопрос моего письма. - На другой день после Вашего отъезда
пришел отрядник и уступил нам с Сергеем Ивановичем по всем мелочам (Чего они
тогда требовали вдвоем с Солдатовым - ей-Богу, не помню - М. X.).
А еще через месяц взяли меня на этап и увезли в Николаевский следизолятор,
держали здесь до самого конца срока без допросов и сразу по освобождении, еще в
тюрьме, объявили административный надзор”. Это означало, что выезд за пределы
города, тем более Украины, был для него запрещен.
Западные читатели, наверное, недоумевают: ну зачем гебисты
заставляли жить на Украине украинского националиста, где он, действительно, мог
теоретически представлять социально опасную точку, когда он сам просился в
Подмосковье, где его взгляды ничем не угрожали господствующему режиму. А это так
просто объяснить. КГБ - организация, паразитирующая на теле общества: в лучшем
случае она просто питается кровью общества, как клопы, в худшем - переносит
общественную заразу, как вши. Чем здоровей общественный организм, тем сильнее он
сопротивляется паразиту. Специфика колонии паразитов состоит поэтому не в том,
чтобы блюсти интересы государства или даже его элитной прослойки, якобы хозяев,
но защищать свои собственные, кровопийные возможности. Тут можно напомнить
недоверчивым скептикам про истребление коммунистической или нацистской элиты
подчиненными карательными инстанциями, но в данном тексте проще сослаться на
дело Саранчука. Человек устал от тридцатипятилетнего единоборства, он просится в
Россию - то есть фактически показывает: я выхожу из игры. А его везут на
Украину. Зачем? Социальной, общественной, советско-государственной логики здесь
не найти никакому юристу, а, между тем… В Николаеве у него знакомые. Если
Саранчук распустит язык, “начнет антисоветскую агитацию”, по терминологии
уголовного кодекса, можно соорудить групповое дело. А за такое дело, глядишь, не
один офицер получит лишнюю звездочку на погоны. В Николаевском облуправлении,
наверняка, мало дел - “упускать” Саранчука оно никак не хотело. Есть и более
простые соображения. Можно выбить ставку или, по крайней мере, уберечь от
сокращения штатные единицы в облуправлении, необходимые для наблюдения за
“опаснейшим рецидивистом” Саранчуком. Как же такого отпускать с Украины - никак
невозможно! Все это выглядит шуткой, но, поверьте, я заслужил право на такие,
вполне продуманные рассуждения собственным житейским опытом. Мое собственное
дело тянулось четыре месяца, а реально было закончено за сорок дней. Занимался
им практически один следователь (на подхвате был второй - следовательно, реально
“полтора” человека), а по штату числилось их пять штук: двоих я вообще ни разу
не видел и следов их присутствия в документах дела не обнаружил, а еще один,
молодой парнишка употреблялся на то, чтобы сидеть в кабинете со мной, пока
единственный настоящий следователь выходил в туалет или отлучался по другой
причине. У начальника УКГБ, как в любом заведении, где штаты чрезмерно раздуты,
возникает труднейшая задача: придумать для сотрудников хоть какое-то задание,
чтобы не бездельничали в рабочие часы. Рассматривая Саранчука в таком “разрезе”,
понимаешь, что это был неоценимый алмаз в делах Николаевского облУКГБ.
Передавать его российским коллегам, которым он почти без надобности, которые не
в силах оценить, сколько служебных возможностей скрыто за этой скромной фигурой,
они вовсе не желали.
Кроме того, по моим наблюдениям, они почти сразу задумали
организовать против него эффектную провокацию.
Что-то об этом рассказывал мне Петр Степанович еще в зоне.
Насколько я понял, в годы войны в районе, прилегавшем к его
селу, был уничтожен советский парашютный десант - видимо, бандеровцами: Саранчук
говорил неясно, возможно, и сам подробностей не знал. И, по сведениям Петра
Степановича, в недрах КГБ дозревала идея: сделать из него едва ли не
организатора гибели советских парашютистов. Перспектива, конечно, рисовалась
красивая: спустя 35 лет нашли виновника нераскрытого дела, почти как в романах
Агаты Кристи, ему - высшую меру наказания, николаевским Эркюлям Пуаро -
коллективную награду. Прямо ощущаю, как такая идея ароматно пахла в кабинете
начальника. Беда заключалась, конечно, не в тогдашнем несовершеннолетии
Саранчука (знаем мы этих бандеровских мальчишек!), а в том, что совсем не
находилось свидетелей, а их уже искали и допрашивали, и Саранчук узнал об этом
еще в зоне, и был заведомо уверен: поищут - найдут, ищущий в СССР лжесвидетелей
обрящет. Насчет умения поваров с голубыми кантами стряпать традиционные блюда он
не сомневался.
В письме в Казахстан он сообщал: “Пан Михаил, вызывают в
милицию и угрожают новой посадкой, я написал заявление протеста в ГБ против
инспирированного запугивания” (к письму были приложены копии его заявлений, их
потом отобрали у меня при обыске, когда возвращался из ссылки), а кончалось оно
так: “Пан Михаил, они снова начали то дело, о котором, помните, рассказывал в
зоне: уже прошли допросы в моем родном селе”.
Разумеется, нашу переписку перлюстрировали, и письмо вместе с
копиями его заявлений передали мне, чтобы по моей ответной реакции словить
дополнительную информацию. Из этого я сделал вывод, что новые допросы не дали им
никакой информации по делу. Значит, могут уже начать фальсификацию. Эту игру
следует сорвать.
Прежде всего, я писал Саранчуку ответ в подчеркнуто
почтительном тоне. Пусть знают, что Петр Степанович не малый человек в
диссидентской среде, его уважают и без общественной поддержки не оставят.
Кстати, он и на самом деле пользовался всеобщей (кроме Валентина Мороза) любовью
и уважением. Во-вторых, посоветовал ему не надевать при общении с ними привычную
маску простолюдина, мужика, заводского плотника (он устроился плотником на тот
же завод, где до ареста работал художником). Когда-то такая маска,
действительно, спасала - когда украинских оппозиционных интеллигентов
расстреливали за социальное положение, а у мужиков имелись шансы отделаться
сроком или меньшей репрессией. Но в наше время, да еще в случае Саранчука, эта
маска вносила лишь дополнительный элемент раздражения гебистов против Петра
Степановича. Как бы он ни играл роль, а житейский ум, ирония, эрудиция,
накопленная за лагерные десятилетия, конечно, постоянно прорывались, и потому
его умственное превосходство над служителями “правосудия” тем сильнее их
раздражало, чем чаще он, ерничая, напоминал, что “человек простой,
необразованный и стихами не разговариваю”.
Представляю, как они бесились, читая его преехиднейшие
заявления: думаю, уже лет сорок в Николаевское облуправление таких заявлений не
решались подавать. Солженицынский Иван Денисович справедливо заметил: “Что в
лагере хорошо - свободы от пуза!” В зоне мы, а вместе со всеми и Саранчук,
привыкли писать в адрес начальства все, что думали, - и оно привыкло к этому
тоже: волокло в карцер, и расчет закончен. Но на воле гебисты должны были
воспринимать привычное лагерное поведение, как игры тигров в зоопарке! Саранчук
казался им, несомненно, человеком в высшей степени дерзким, даже наглым (а он
был обычным - как все политзэки).
Объяснив эту ситуацию - не столько для него, сколько, конечно,
для наших “промежуточных” читателей - я выразил в письме уверенность: если их не
дразнить, они фальшивку по “военному” делу поднимать не будут. Нет смысла с
таким трудом изготовлять лжесвидетельства против человека, не вызывающего у них
особой ненависти. В чем была моя идея? Они узнают, что их сфабрикованные
конструкции заранее известны обвиняемому и его друзьям, значит, фальшивка
заранее получит огласку, а огласки они не переносят. Профессионально не
допустимо, чтобы проект операции был заранее известен выслеживаемому объекту! На
том и строился мой расчет. Я предполагал, что после моего письма к Саранчуку
начальство вызовет “исполнителей” на “ковер” в кабинет, устроит “раздолбон” и в
завершение отменит старые “задумки”: “Подготовить план новой операции”. А
намеченная жертва пока что получит передышку.
Кажется, в случае Саранчука это сработало. Судя по его
ответному посланию, пружина ослабла, ему даже позволили съездить в село на
родину, на Западную Украину… Но совсем оставить его в покое они не хотели, да,
по правде сказать, и не могли.
Он, уже приученный в лагере к духовной свободе, не переставал
их раздражать. Я представлял, с каким чувством они читали в его письмах ко мне:
“Люди встретили меня очень хорошо после зоны. Знакомые обнимали, плакали, даже
те, кто на следствии вели себя плоховато. Но я промолчал, не стал старое
поминать. Бог, думаю, нас рассудит, а я простил!” Или: “На заводе, кто помнит,
все радуются. Некоторые приветствовали: “Салют марксисту!” Да что же это такое!!
Возвращается в город особо опасный государственный преступник,
рецидивист-антисоветчик, и в рабочей среде его называют - как? - “марксистом”,
т. е. так, как их научили в советских школах именовать героев-подпольщиков,
борцов за рабочее дело!
А когда он появился в родном селе, то отпраздновать прибытие
земляка пришли люди из всех окрестных местечек! Конечно, оперотдел не оставил
эту “наглую провокацию бандеровцев” без ответа - к их дому подъехал пьяный
активист на мотоцикле (трезвый, конечно, постеснялся бы, не тот активист нынче
пошел, что в былые времена) и стал орать, что всех бандеровцев вешать надо!
Саранчук понял намек своих опекунов и попрощался с отцом, уехал в Николаев.
Некоторое утешение в этом нашли, и кто-то, видимо, получил благодарность по
службе к очередному празднику, но снести такую демонстрацию любой казенной душе
невозможно! Снова заработали оперы…
А тут еще новые письма в мой адрес - о странной смерти нашего
общего друга пана Кончаковского на 18-й день после освобождения из зоны. “Это ж
надо такому удивительному делу произойти, - в своем улыбчивом стиле сообщал
горькую весть Саранчук, - совершенно здоровый человек, 27 лет в зоне ничем не
болел и ни на что не жаловался, да и на войне был здоров, а стоило выйти на волю
- и через 13 дней заболел, а еще через пять дней умер! Нет, пан Михаил, живыми
они нас на украинской земле постараются не оставить”. Разумеется, и он, и наши
непрошенные читатели догадывались, что я постараюсь сделать сообщение о
таинственной смерти Кончакивского известным общественности, но расправу со мной
проектировало другое управление (это - сюжет особый, к украинским делам не
имеющий отношения), а вот Саранчук, “информатор Хейфеца”, проходил по их местным
спискам. “Вызывали в ГБ, предупредили - прекратите переписку с Казахстаном”. И в
конце - просьба о помощи: “Меня они живым не оставят. Пан Михаил, если возможно,
помогите с вызовом. И пану Эдику напомните: неужели забыл он нашу лагерную
дружбу”.
Судя по тому, что его письмо дошло до меня, а впоследствии
аналогичное послание пришло в Израиль к Эдуарду Кузнецову, у него были шансы
получить разрешение на выезд. Но мы не успели…
На моей книжной полке, всегда перед глазами, стоит подарок
друга, Петра Степановича: “Украино-российский словарь”. Когда-то титул украшала
надпись: “На память, чтоб легче переводились стихи Миколы Руденко и Василя
Стуса”. Но теперь этой страницы нет: советская таможня не пропустила через
границу даже подпись Саранчука.
И только изредка доходит до меня в Израиль “глухой привет” из
советского ГУЛАГа от старого друга.
* * *
Бюллетень “Вести из СССР” напомнил еще про одного из лагерных
друзей и старейших узников ГУЛАГа:
“В Яремче, Иваново-Франковской области, скончался бывший
политзаключенный Владимир Антонович Казновский”.
Познакомил меня с ним на 17-а лидер “Украинского Национального
Фронта” Дмитро Квецко. Едва ли не каждый вечер уходил он от молодых друзей
постоять возле крылечка лагерной амбулатории, на которое в эти часы выползал
высокий, с седым пухом на голове, сгорбленный и все же громадный на вид старец,
словно скелет с черепом, обтянутым желтоватой кожей. Это был Владимир Антонович
Казновский. Долго они о чем-то переговаривались на крылечке, а вокруг больной
собачонкой кружил персональный опекун Дмитра - Петька Ломакин… Когда в августе
1975 года Дмитра этапировали на Пермь, он накануне отправки попросил меня:
“Михась, ходьте до старика вечерами, ему одному скучно”. И стал теперь я каждый
вечер навещать больного.
От Василя Овсиенко уже потом, узнал, что Владимир Антонович
осужден за сотрудничество с гитлеровской полицией. Это меня сильно удивило:
очень уж он был не похож на полицая по своей психологии.
Знаю, что это лирическое отступление покажется посторонним
людям пристрастным, да и я сам, наверно, не побывай в зоне, не наблюдай все
собственными глазами, решил бы, что автор излишне “социологизирует” свои
наблюдения - выводит психологию даже не из социального происхождения, как
марксисты, а из формулировок обвинительного заключения. Но, Боже мой, какая
психологическая пропасть разделяла украинцев, крестьян, бывших соседей и, может
быть, приятелей - пропасть, отделявшая бывших бандеровцев от бывших работников
гитлеровской администрации. Экс-каратели и экс-старосты иногда были вовсе не
плохими от природы людьми, и добрыми иногда - но они все, почти без
исключения, казались мне морально сломленными, причем не зоной или войной, а еще
раньше, почти изначально. Они казались нормальными советскими людьми, то есть
слугами власти, любой власти - что гитлеровской, что советской, что польской,
что, если появится, своей украинской. Часто это были просто человекообразные
автоматы, роботы, запрограммированные на исполнение любого приказания - недаром
среди самых кровавых гитлеровских убийц можно было обнаружить людей, которые
после войны - до ареста - числились советскими активистами и орденоносцами. Не
буду притворяться, я иногда жалел их - хотя отлично понимал, сколько людей от
них пострадало, скольких они убили (и среди них - моих земляков) - убили людей,
мизинца которых не стоили. Честное слово, иногда казалось, что вины у них не
больше, чем у овчарок, которые лаяли на заключенных концлагерей, - не больше они
понимали, чем эти овчарки, и что, если посадить овчарку на 25 лет в тюрьму,
какой в этом смысл?
Бандеровцы выглядели совсем по-иному. И они убивали, и,
наверняка, невинных тоже (война - дело жуткое и жестокое), и моих земляков - это
я понимал. Но видно было, что, поднимая на человека оружие, они знали - зачем
это делают, и осознавали греховность своего деяния. Убивали во имя родины, но
понимали при этом, что все-таки поднимают руку на Сосуд Божий, на Человека, и
совершают грех, и должны платить за грех. Вот два параллельных микро-рассказа,
чтобы читатель понял, какую психологическую разницу я уловил в этих двух типах
украинцев.
Старик Колодка, бракер в нашем цеху, малограмотный или вовсе
неграмотный, отбывавший 18-й год из 25-и, жаловался на скамейке возле штаба:
“Пришли немцы, дали винтовку. Сказали - стреляй. Ну, я взял, а куда
денешься…”.
Роман Семенюк, бандеровский разведчик из Сокаля, отбывавший те
же 25 лет: “Я так казав маты: я пидняв зброю на людыну, мене за це можуть вбиты
и це будет справедливо. Я знаю, на що иду - я христианин, маты”.
Совсем по-другому бандеровцы и бывшие полицаи относились к
вопросам чести. Утомлю читателей еще одним эпизодом, скорее забавным, но
по-своему очень характерным для лагерных нравов. Однажды, когда в качестве
авторитета в каком-то споре Василь Овсиенко упомянул Кончаковского, Ушаков
(младомарксист из Ленинграда) вдруг высказался: “Кончакивский? Такой толстый
старик? В кочегарке работает? На 19-м? Он же стукач. Мне Юскевич рассказывал,
его разоблачили”. Стоило понаблюдать тогда истерику Овсиенко, я едва увел его за
руки с места спора, опасаясь драки. Но вот всех нас перевели на 19-й, встречаю и
знакомлюсь с Кончакивским: “Мне много хорошего о вас рассказывали Попадюк и
Овсиенко”. - “Но ведь вам рассказывали обо мне не только хорошее”, - возражает
Кончакивский с улыбкой и… устраивает в тот же вечер нечто вроде суда над
Ушаковым, куда меня пригласили в качестве свидетеля. “Какие у вас были основания
называть пана Кончакивского стукачом?” Почти сразу выяснилось, что “вышла
помилка”, по выражению одного из судей, Романа Семенюка: Ушаков спутал
Кончакивского с другим украинцем, полицаем Антоновичем: тот тоже работал в
кочегарке, был таким же плотным и круглолицым… И как только выяснилось, что
честь бандеровца безупречна, что Ушаков, знавший обоих издали, просто спутал
фамилии, все разошлись успокоенные. Будто вопрос о репутации Антоновича вообще
не мог никого из украинцев заинтересовать! Он же полицай… Может, и стучит, ну, и
что? Об этом даже говорить не интересно.
И вот теперь, после этого долгого лирического отступления, -
представьте, как я удивился, узнав, что старик Казновский, человек гордый,
честный и смелый, осужден как полицай, а не как бандеровец.
- У нас полицаи разные были, - объяснял мне историческую
ситуацию Зорян Попадюк, - Немецких подстилок достаточно набралось, таких, как
Кузьмийчук или Коломиец*.
*
Лагерные «активисты», подручные Зиненко.
Но были люди в полиции, которые поступили
туда по заданию ОУН. Требовалось оружие. Они пошли в полицию, заняли посты,
забрали массу оружия и потом этим же оружием так поджарили тех же немцев и
советы. Казновский служил в полиции по заданию ОУН.
Признаюсь, что знакомство с Владимиром Антоновичем я
поддерживал небескорыстно. Живая история Украины и ее народа меня всегда
интересовала, а, общаясь со стариком, типичным представителем коренного слоя
населения, можно улавливать необычайно интересные подробности, каких не найдешь
ни в какой книге.
Например, только в беседах с Владимиром Антоновичем я сумел
осознать, до какого патологического уровня национального унижения довели
колонизаторы прошлое поколение украинцев. Человек беспредельно самолюбивый,
убежденный националист, старик тем не менее отказывался поверить, что я, чужак,
могу на самом деле уважать народ, историю, культуру Украины. А когда после
долгих сомнений уверился, то сказал фразу, которая врезалась в память на
годы:
- Да, украинцы, правда, не простой народ. Среди нас знаменитые
люди были. Один даже служил судьей в Вене.
Судья в Вене… Легендарная личность, высший предел знаменитости
и образования!
Это неумение ценить себя и своих, соединенное с беспредельной
преданностью своему народу и близким, запомнилось как характерная черта
Владимира Антоновича. Вот еще пример, уже личный: старик любил повторять: “Я
человек простой, малограмотный, купец, скотом торговал в Бучаче” - и не
кокетничал, на самом деле считал себя простым человеком. Но, попав в зону уже не
молодым человеком (было ему, видимо, тогда за пятьдесят - к моменту нашей
встречи уже миновало семьдесят, он сидел двадцать второй год), он успел выучить
здесь “по слуху” - пять языков! На моих глазах говорил с литовцами по-литовски,
с молдаванами - по-румынски, с эстами - по-эстонски, по-русски разговаривал
легко и спокойно. Я был, признаюсь, потрясен - может быть, потому, что сам не
мог выучить активно ни одного. А старик посмеивался и, видно было, что
серьезного значения своему умению не придает: “А что еще в зоне делать? Языки
учить”.
Здоровье его было ужасным, и тем сильнее поражало мужество и
неукротимость духа. Раз в день ему приходилось добираться до туалета на улице,
метров за 25, и эти 25 метров он всегда шел, по крайней мере, четверть часа.
Казалось, каждый вздох давался ему с трудом - свист разносился вокруг по зоне, и
каждый шаг он отмеривал, именно отмеривал одно движение за другим - они
выглядели, как на замедленной съемке.
И вот, сидя на крылечке, спокойно отрезал:
- В этом году я умру!
Впервые я услышал такое от человека, и поразило меня, что
сказал это без всякого страха или сожаления, вообще без какого-то чувства - не
хотелось, как полагается, ни успокаивать, ни разубеждать. У меня выскочило
только:
- Я никогда вас не забуду, Владимир Антонович.
И тут он вдруг заволновался.
- Правда? Правда, не забудете, пан Михаил?
- Никогда.
- Тогда у меня к вам просьба. Когда умру, не пожалейте лимита
на письмо. Напишите моей сестре Голованивской Наталье Антоновне, в Яремчу, на
улицу Галана, сорок. Запомнили?
- Всегда буду помнить. (Я и до сих пор помню этот адрес,
выученный в зоне наизусть).
- Последите, щоб мои вещи ей переслали. А теперь ходьте отсюда,
а то вон ваш Пономаренко вже идеть.
(Пономаренко из полицаев был моим персональным стукачом.
Беседуя, старик никогда не забывал со своей вышки следить за окрестностями и,
замечая опекуна, отсылал - беспокоился за меня).
О деле никогда ничего не рассказывал, но иногда всплывали в
рассказе клочки прошлого.
- Когда советы пришли, они в нашем Бучаче забрали сто пятьдесят
человек. Всех, у кого освита*
*
Образование.
была. В нашей семье двух моих старших
братьев забрали. Говорите, я высокий? Они были выше меня, сильнее меня. Никто из
наших не вернулся в Бучач, и мои братья померли в Горьком - есть такой город.
Там, в тюрьме.
Широко известны украинские трагедии 18-20 гг., 32-33 гг., 37-38
гг., но тогда впервые я стал узнавать масштабы бойни 40-41 гг. Уже потом, на
19-й зоне, национал-демократ Кузьма Дасив, осужденный во Львове на 10 лет
(7 + 3 ссылки) за “изготовление и распространение” листовок
национального содержания, поделился сведениями, взятыми из официальной советской
статистики. Где-то он нашел цифры, характеризующие численность населения Украины
по переписи 1939 г. в современных границах, и в другом месте - численность
украинцев на июнь 1941 года. Оказалось, что в 41 году на территории Украины
проживало почти на миллион двести тысяч человек меньше, чем в 1939! А
ведь был еще и естественный прирост населения за эти два года! Где-то среди
миллионов украинцев, исчезнувших за 2 года значились, в официальной статистике,
и родные братья Казновского.
- Потому я и не мог жить иначе, чем я жил…
Гордости в старике было даже больше нормы:
- Я всегда говорил Дмитру (Квецко - М. X.): зачем пишешь
им заявления? Они - псы, а разве псам заявления пишут. Сиди тихо и смотри
сверху.
“Молодым”, т. е. диссидентам, старался помочь, чем мог, - этим
он тоже принципиально отличался от большинства полицаев. Хотя что он мог? А все
же пробовал. Совал мне куски сэкономленного белого, больничного хлеба - потом
перестал, когда на зону прибыл Василь Овсиенко, стал Василя подкармливать.
Особенно запомнилось, как помогал Сергею Солдатову, когда тот прибыл в зону.
Уже упоминал, что зэк, только что прибывший в зону, первое
время после этапа, когда особенно голодно и трудно, сидит без денег. Заработка
еще нет, а деньги с тюремного счета еще не прибыли.
Узнав об этом, старик спросил меня:
- Солдатов - хороший человек?
- Очень хороший.
- Я ему куплю продуктов в ларьке.
(Старик не съедал даже лагерного пайка и обычно не выкупал
“дополнительную пайку” в магазинчике).
- Спасибо, пан Казновский. Он вам переведет долг.
- Денег его мне не надо… - подумав. - Если будет отдавать,
пусть после моей смерти сестре перешлет. Ей нужнее.
Однажды, вернувшись с работы в жилзону, я не нашел там
Владимира Антоновича. Видно, администрация решила, что пришло его время умирать
и перевела в больницу управления, в зону на станции Барашево, в ту палату, где
держали умирающих. Через друзей, отбывавших на “больничку”, я всегда узнавал про
его здоровье, просил их помогать ему. Много тогда повозился на “больничке” с
Казновским Василь Стус - обмывал его, горшки из-под больного выносил, а тот,
почуяв любовную заботу земляка, по-стариковски капризничал: “Конечно, со мной
можно не считаться, я человек простой, неученый, бучачский купец…” - Василь с
удивительно точной интонацией изображал воркотню Казновского, когда прибыл
обратно в зону.
Однажды приехал с больнички Артем Юскевич и привез сообщение: у
Казновского нашлись сыновья. В Штатах. Как рассказал Артем, во время “великого
переселения украинцев” на Запад его жена дала детям свою фамилию. Они выросли,
думая, что их отец погиб во время войны (может, и жена так думала?). Мальчики
выросли, получили образование в Штатах и только после смерти матери, разбирая
семейные бумаги, узнали фамилию отца - Казновский. И один из них вспомнил, что в
каком-то зарубежном украинском издании в перечне фамилий украинских
политзаключенных в Мордовии он видел эту фамилию.
Стали выяснять, проверять - да, всё верно, отец! Подали
прошение на свидание. Так я и не успел узнать, получили или нет: свидание с
заграничным родственником в зоне - вещь в Союзе чрезвычайная, но не невозможная.
Может, и увиделись… Артем рассказывал так:
- Ого, как старик сразу окреп! О смерти перестал вовсе
говорить. Ходит твердо, держится прямо. Даже дышать ровнее стал. “Должен дожить
до встречи с сыновьями. Должен их увидеть”. Начальство пригляделось, поняло, что
умирать он не собирается и турнуло его с больницы в зону (Казновского отправили
тогда на зону 3/5).
Вскоре я окончил срок, и больше сведений о нем не получал. И
вот недавно из бюллетеня “Вести из СССР” узнал: все-таки дожил до конца срока
упорный старик, все-таки доехал до Украины и умер под родным кровом.
Неужели увидел напоследок сыновей?*
*
По нашим сведениям, гебисты не
допустили сыновей на свидание к умирающему отцу.
—Ред
* * *
На этих страницах я часто упоминал старейшину украинского
поколения бандеровцев - Николая Кончакивского. Был он кряжистым, как дуб,
богатырем, и любимцем всех зэков, пользовался особым почтением у администрации:
даже они, “ассимилированные украинцы”, не могли не почувствовать величия его
души, даже оперы относились к нему, как к старшему…
“Как Моисей, сорок лет шел он к себе на родину”, - написал мне
после его смерти Петр Саранчук. Сначала пана Николая забрали в польскую армию
Рыдз-Смиглы; после ее разгрома в 1939 году он вернулся на Украину и вступил в
подпольные военные формирования ОУН. Всю войну боролся с немецкими оккупантами,
а потом с советскими эмгебистами: Кончакивский служил в Службе Безпеки УПА.
Когда войска УПА ушли прорывом на Запад через Чехословакию, Кончакивский остался
с частями Шухевича на Украине и дрался до конца: его схватили только в 1951
году. Трибунал приговорил его к смерти.
- …привели меня с товарищем в камеру, а там нар нету, стоят
гробы. Ну, я лег в гроб и заснул. И жил там, в этом гробу несколько суток. Потом
вдруг вызывают меня. Кто? Адвокат. Какой адвокат? Оказалось, какой-то одноногий
еврей… Я его не знаю, кто его послал - тоже не знаю, а он просит у меня
позволения написать обжалование. Ну, пиши - мне что от того. Потом вдруг меня
выводят из камеры, думал, расстреливать ведут, а они отвели в обычную клетку -
приговор отменили. Видно, тот адвокат подействовал…
(Я слушал его и думал, что даже многолетний опыт не приучил
честного человека понимать гебистское пошлое комедиантство - и с приговором,
которого не было, и с адвокатом, который, конечно, играл роль: если узник не
впал в отчаяние, не стал молить пощады у палачей и выдавать своих, то игра в
казнь провалилась, и тогда подослали адвоката, который якобы добился отмены
смертной казни. Такую же мизансцену с гробами гебисты спустя 17 лет испробуют на
другом украинце, инженере из Англии Николае Шарыгине).
- …а в камере меня на лучшее место зэки уложили, говорят: вин с
того свита пришов…
- А как трудно было в амнистию, пан Михаил. Ведь тысячи наших
уходили, а мне впереди двадцать лет сидеть. И знаю: только отрекись я от Украины
- на свободу, к своим пойду. Нет, не думал отрекаться, но как тяжело было,
сказать не можно.
Гебистов раздражала непокорность Кончакивского. Только этим я
могу объяснить его второй процесс - в лагере.
Его судили тогда за спекуляцию чаем (в те годы чай в зоне был
запрещен, а разрешен кофе. Сейчас - наоборот).
По словам пана Николая, чай в зону, действительно, доставляли
нелегально, но не ему, а двум бытовикам, работавшим с ним в бригаде; доставлял
его “вольняшка”, который, попавшись, дал показания на Кончакивского. Кто ему
подсказал такой вариант?
- А как доказательства? Сам-то чай они у кого нашли?
- Чаю не нашли. Это, пан Михаил, и было их главным
доказательством. Якщо чаю нема, значить, сумел вже продати, значить, спекулянт.
За спекуляцию добавили мне срок до 27 рокив.
Иногда, к слову, вдруг вспоминал маленькие эпизоды: как плюнул
в физиономию вольняшке-лжесвидетелю на допросе; как упрекнул своего прокурора:
“Вы же знаете, что невиновный я, что ж вы делаете” - а прокурор был земляк, не
выдержал укора старика и взревел в ответ: “А что я можу! Мне приказали”. Когда
Кончакивского повезли после приговора на профилактику в Саранский следизолятор и
начали там гебисты по обыкновению разговаривать о своем “гуманизме”, он
процитировал им признание прокурора. Вернулся в зону, а того уже нету… “Нету
этой сволочи”, - как выразился кто-то из начальства.
Когда я уходил с зоны, Кончаковскому оставалось сидеть еще
полгода из его 27-и лет. С сомнением ждал он новой жизни “на воле”. Где-то в
марте 78-го года приехала к нам “делегация общественности” - своеобразный вид
гебистской инспектуры, и Кончакивский так пересказал мне свою беседу с
украинским гебистом-майором:
- Куда, спрашивает, после освобождения собираетесь?
- Только не на Украину, отвечаю.
- Почему?
- А потому что на Украине ваши меня через окошко пулей
достанут.
- Что ты, отвечает, Николай, мы сейчас так не делаем…
И, помолчав, добавил:
- Как жить на воле, пан Михаил? В зоне я человек свободный, а
там, может, кто ругаться начнет: “бандеровец” или что… Как держаться? И тут нет
воли, и там ее нет, и неизвестно, где украинцу свободнее жить - в лагере или на
Украине.
Я успокаивал его, что молодые украинцы гордятся такими, как он,
- ему не верилось… Смеялся, шутил, а воли боялся. Забыл ее.
Недаром боялся: уже на 13-й день после освобождения таинственно
заболел этот железный кочегар 19-й зоны, а на 18-й день после 27-летнего
заключения схоронили его на кладбище его предков.
* * *
За месяц до моего этапа на ссылку кончился на зоне 25-й год
заключения Константина Скрипчука. Осталось впереди еще четыре.
Не заметить его в бригаде с первого взгляда невозможно - так он
величаво-красив и статен, словно с картины сошел. В юности хлопчика из глухого
буковинского села взяли сразу в гвардию румынского короля - за рост, красу и
смелость. А во время войны он ушел в УПА, воевал пулеметчиком. “Лихой был боец в
отряде”, - рассказывал мне Саранчук. После ухода УПА на Запад вернулся в село,
работал на земле, женился, родилось трое детей (четвертая, дочка, родилась
вскоре после его ареста). В 53-м году его схватили. Получил он обычные для
взрослого бандеровца 25 лет. Когда наступила амнистия, его ждали дома - ведь был
он рядовым, нисколько не примечательным бойцом Сопротивления - не вожаком, не
офицером. Но амнистионные власти решили, что слишком мало он отсидел, всего три
года после ареста, и оставили его в зоне. Возможно, власти уже знали, что он
“принял веру”, вступил в общину Свидетелей Иеговы - и это именно послужило
причиной оставления приговора в силе. Во всяком случае, почти все “подельники”
вернулись домой, из тех, кто дожил до амнистии, - а Скрипчука этапировали и
дальше добывать медную руду на Джезказганских рудниках.
Потом пришло письмо: жена просила разрешения выйти вторично
замуж. “Я дал разрешение, - рассказывал он мне, - где ж ей ждать такой
сумасшедший срок - 25 лет” - но когда был у нас этот разговор, губы его дрожали
от живой боли и обиды (а ведь прошло с того письма 20 лет). Община Свидетелей
Иеговы стала его семьей, его братьями, его друзьями - на два десятилетия
вперед.
В 1958 году в газетах появилось маленькое сообщение: “ЦК КПСС
принял постановление о борьбе с религией”. Другие постановления могли не
выполняться, особенно если они связаны с вопросами экономики, но постановления о
“борьбе” с чем-то выполняются аппаратом эффективно и с размахом: бороться - дело
простое и привычное. Запылали подожженные деревянные церкви эпохи средних веков
в Карелии, переоборудовались в овощехранилища каменные храмы средней полосы -
упоминаю только то, что мне, как северянину, лично известно. А КГБ накинулся на
верующих, особенно в лагерях: когда-нибудь дела и приговоры этих лет будут
опубликованы и потрясут грядущие поколения не меньше, чем “романы” и “оперы”
20-30-х годов. (Сам читал, как верующему, предложившему создать монастырь
“истинно православной церкви” и кормившему братьев по вере овощами со своего
огорода, дали за эти два эпизода 25 лет лагерей, которые он до конца
отбыл - на моих глазах. Повторяю, сам читал, иначе бы не поверил). В тюрьмах и
лагерях оперативникам удобнее всего хватать преступников: нет затруднений с
добыванием оперданных (стукачи постоянно доносили: молятся, мол, враги народа;
просто и с обысками, и с арестами, обыск в тюрьме проводится в любое время без
какой бы то ни было санкции, а объекты наблюдения сидят в камерах). Иеговистов в
зоне, где сидел Скрипчук, обыскали; нашли, если судить по приговору,
переписанные от руки главы из Евангелия - стопроцентный криминал, а также
богословские статьи из журнала “Сторожевая башня”, издаваемого заграницей, тоже
переписанные от руки, - и предали их суду. Полагалось им до пяти лет, Скрипчуку
дали гуманно - к двадцати пяти годам добавили только четыре, итого 29 лет!
Сейчас, когда я пишу эти строки, идет 29-й год его заключения.
Мало того: поскольку приняв веру, он был осужден вторично в
своей жизни, суд признал Скрипчука особо опасным государственным рецидивистом.
Его перевели из обычного лагеря на “спец”, где он провел 12 лет. Между обычным
лагерем и лагерем особого режима (для рецидивистов и помилованных смертников),
т.е. “спецом”, огромная разница: в два раза меньше свиданий и писем, в полтора
раза хуже питание, арестованные сидят взаперти в камерах - и все это на долгие
годы (я не слышал, чтоб кто-то получил на “спецу” срок меньше, чем на семь лет.
Скрипчук, как упоминалось, отсидел там 12 и был переведен отбывать остальное в
нашу 19-ю зону “за хорошее поведение”, в виде милости).
С воли писала ему только младшая дочь - та самая, которая
родилась через три или четыре месяца после его ареста: отец не видел ее даже
грудным младенцем. Сейчас она врач, замужем, писала Константину Максимовичу:
“Отец, жду тебя” - когда кончились его 25 лет. Но дождется ли отца? Ведь особый
режим высосал даже его железное здоровье: концлагерные медики признавали
Скрипчука инвалидом II группы - это дает право время от времени съездить на
“больничку”, подлечить почки, но в лагере он в мое время работал на одной из
самых тяжелых работ - кочегаром в жилзоне, где нет и той малой механизации, что
существует на производстве.
Его пребывание в заключении было противозаконным даже по
советским законам. В 1976 году Советский Союз ратифицировал Международный Пакт о
гражданских правах: мы прочли этот текст в советских юридических изданиях. Сразу
обратили внимание: согласно статье 15 нового Пакта, если подсудимый был осужден
на основании какого-то закона, а впоследствии законодательными органами этой
страны принимается закон, предусматривающий более мягкую меру наказания за такое
же правонарушение, то мера наказания преступнику меняется согласно новому
закону. В примечании к тексту Пакта было указано, что с момента ратификации он
становится законом на территории Союза ССР. Мы немедленно отправились к
начальству и одновременно послали заявления в прокуратуру: наши товарищи
Кончакивский, Скрипчук, Семенюк, Гимбутас, Паулайтис и другие сидят
двадцатипятилетние сроки, но с 1958 года, согласно новому закону, в СССР нет
сроков заключения выше 15 лет. А 15 лет они уже отбыли. Следовательно, они
подлежат немедленному освобождению!
Пришел ответ. Очень простой. Будет распоряжение сверху -
освободим. Не будет - будут сидеть! Законы? Нам не нужны законы, а “нормативные
акты”. Что это такое - до сих пор не знаю. А двадцатипятилетники сидят. И среди
них 29-й год сидит Константин Максимович Скрипчук - за Украину и за веру.
* * *
Еще один образ выполз из закоулков памяти, когда начал
вспоминать старых бандеровцев: Михаил Жураховский из Закарпатья.
Невысокий, стройный, сухощавый старичок, подтянуто, даже
щеголевато по лагерным меркам одетый, с узким лицом и маленькими усиками
(украинцам их разрешали носить - “согласно национальным обычаям”), он ходил по
территории, всегда опираясь на палочку, такую же, как он, тоненькую, прямую и
строгую. Сидел он долго: помимо советских 25-и лет, еще провел во время войны,
кажется, два года в венгерском концлагере для пленных украинцев.
- …Куда мягче было, - вспоминал венгров. - Время тяжелое,
голодное, а вот сам режим был у мадьяр человечней. Посылки не ограничивали.
Передачи не ограничивали. Родственников запускали прямо в зону, и имей свидания
сколько хочешь…
Держался он незаметно, а запомнился именно из-за свиданий.
Показал мне однажды письмо от дочери. Рассказал тут же, что его семье объявило
начальство (если память не обманывает, некий чин из прокуратуры УССР), что их
муж и отец обманывает их: давно он окончил срок, освободился, живет где-то в
Сибири с новой семьей. “Он пишет вам из лагеря? Всё обман. Вот почитайте закон:
давно и срока такого нет - 25 лет! Сейчас самое большее - 15 сидят. Может,
посылки выманивает?”…
Семья поверила. Да и как не поверить, когда сообщает
официальный человек в солидном кабинете, сидя под портретами Ленина и
Дзержинского.
Прекратились письма, перестали идти посылки. Пан Михаил не
слишком удивился: многие ли сумеют прождать мужа и отца четверть века? Вот и его
родные, видимо, устали ждать.
Но в том году, когда мы кончали срок, кто-то из освободившихся
зэков по его просьбе зашел к нему домой, и семья узнала: жив отец, сидит отец до
сих пор, на 19-й зоне, в Мордовии.
Получил он письмо от дочери: едет она на свидание к отцу. Вот
это письмо он мне и показал.
Потом я видел его на выходе из барака для свиданий.
- Как дела? Один сын у меня в коммунистах. Пьет. По улицам и
дворам, как свинья, валяется. Другой сын сказал ему: батьке-то как в очи
посмотришь, как вернется? Уехал из дому. Совсем с Украины уехал. В Прибалтику
кудай-тось. Дочку на свидание ко мне не отпускали с работы. Попросила отпуск, да
и сказала им по молодости, что до батька едет. Ей на заводе сразу дают путевку в
дом отдыха. Сначала в Крым. Да мне, говорит, путевки не надо, я к батьке хочу.
Может, спрашивают, еще куда поедешь? Не хочу, отвечает. Молодая еще, не
понимает, с кем дело имеет. Сразу отказ: не можем дать отпуска, потому как
интересы производства нынче не дозволяют. Что делать? Пошла она к мастеру.
Поплакала, про меня рассказала. Он башкой повертел и говорит: помочь с отпуском
не могу, не я решаю. А сделаем так: поезжай-ка ты в командировку. В Россию, в ту
сторону. Только придется повертеться. Если в срок командировки успеешь еще
заехать к отцу - меня это не касается, лишь бы дело было исполнено. Она успела.
Шустрая девочка.
Как меня со свидания выпускали, стали ей все запрещать, что для
батьки приготовила. Она ж сердце к подаркам своим приложила, а ей все “не
положено” да “не положено”. Говорю ей: “Смотри, дочка, да запоминай. Все
запоминай”.
Остался в памяти и другой эпизод, связанный с Жураховским,
характерный вообще для гордого поведения “святых стариков” в зоне. В главе о
Чорноволе я упомянул нашего замполита, старшего лейтенанта Кильгишова: до своего
назначения в замполиты он работал отрядным начальником, и однажды - хотя человек
был совсем невредный - почему-то придрался к Жураховскому, из-за какой-то
мелочи.
- Говорю ему, - рассказывал старик, - зачем вы ко мне
придираетесь, гражданин отрядный? Это сегодня вы мой начальник, а завтра вас,
может, посадят в такую же зону, и будете такой же зэк, а, может, смертник. Да
кто это меня посадит? - спрашивает. Советская власть, говорю, гражданин
начальник. Вы же свою власть знаете. Сегодня вы ей верно служите, а завтра она
решит: что-то много лет Кильгишов среди политиков крутится, много, наверное,
стал знать, слишком много. А уберу-ка я этого Кильгишова подальше, куда-нибудь
за проволоку - мне спокойнее будет… Ничего мне отрядник не ответил, только
взялся обеими руками за голову да и простоял возле моей койки минут пять -
никого не видел вокруг, ничего не слышал. Ушел - и все. Больше не пристает.
Поставьте рядом с этим разговором пунктуальную аккуратность
Жураховского во всем, что касалось работы, добросовестность у станка и
дисциплинированность на дежурствах - и станет понятнее тот колорит внешней
подтянутости и внутренней независимости, который четверть века придавали
мордовскому “Дубравлагу” украинские старики.
Жураховский освободился незадолго до моего ухода на ссылку, и я
еще успел увидеть присланную Кончакивскому его фотографию из родного села: одет
он был в национальный костюм гуцула.
|