• Ви знаходитесь : » ЗУСТРІЧ » СЛОВО » М. Хейфец «Украинские силуэты»

УКРАИНСКИЕ СИЛУЭТЫ

Назад В украинской поэзии сейчас нет никого крупнее
Вячеслав Чорновил — зэковский генерал
Николай Руденко
Святые старики с Украины
• Бандеровские сыны
Зорян Попадюк — диссидент без страха и упрека
Василь Овсиенко — мученик ГУЛАГа
Эпиграф вместо эпилога
Вперед

Бандеровские сыны

- Теперь можете идти на зону, - закончил первую беседу со мной по прибытии из тюрьмы капитан Зиненко. - Вас ждет много чаю и много разговоров. Нелегкий будет вечер.

…За традиционным чаем, которым встречают новичка в лагере, собрались многие “политики” малой зоны: Попадюк, Пашнин, Вильчаускас, Уколов, Зограбян - целый интернационал! Только на другое утро подошел коренастый, крепкий, с умным и лукавым лицом, зэк средних лет - как выяснилось вскоре, признанный “старейшина” на 17-а - Дмитро Квецко.

Подошел и извинился, что не был со мной вчера:

- Я не хотел сидеть за этим чаем: там рядом лежит Заверткин - он может настучать. Я ему не доверяю. И Кузюкину я тоже не доверяю.

(Многих бед я избежал в зоне, потому что получил тогда эти короткие предупреждения).

В том и состояла лагерная линия Дмитра: не уступая начальству, не задевать его. Не участвовать в “сборище”, например, которое просматривали сексоты, и не попадать без нужды в оперативные сводки капитана Зиненко.

За такую “неактивность” ругали и, наверное, ругают его до сих пор многие зэки, в их числе неутомимый Вячеслав Чорновил. Впрочем, справедливый Славко признавал:

- Может, при сроке Дмитра иначе нельзя? Я садился на первый срок, а Дмитро уже сидел; кончил я срок, четыре года на свободе провел - сел снова, Дмитро все сидит. Я и этот срок кончу, а он еще сидеть будет.

(Уже в Израиле я узнал: Вячеслав получил третий срок. Когда он его окончит - Квецко все еще будет сидеть…)

Сам Дмитро, некогда упорный в акциях, так объяснял перемену своей тактики:

- Во Владимирской крытке я голодовал во всех акциях. А перестал так: в камеру сообщили - голодуйте пять суток, все подготовлено. А потом я узнал: про нашу голодовку не передали на волю. Какой-то псих решил, что тюрьма должна голодовать пять суток, передал по камерам приказ, мы думали, что это серьезное дело, а он свое самолюбие и злобу расчесывал. После того случая я больше голодовками и акциями не занимаюсь. При моем сроке нельзя.

- Какой у тебя срок?

- У-у-у, родная советская власть ничего не пожалела для крестьянского сына, дала ему от щирого сердца все, что могла - кроме расстрела. Вот смотри, Михась. Тюремного заключения по закону больше пяти лет давать нельзя - она дала мне пять лет тюрьмы…

(В то время еще существовало такое ограничение. Сейчас тюремный срок уже не ограничивают).

- …Основного сроку по закону больше пятнадцати лет не положено давать - основного сроку мне дали пятнадцать лет. Дополнительного наказания больше пяти лет не положено давать - мне дали ссылки пять лет. Что ридна маты могла дать сыну, все советская власть дала…

С того разговора началась у нас дружба. На вид Дмитро выглядел заурядно: лицо круглое, простецкое, в серых глазах крестьянская плутоватинка. Но стоило с ним поговорить, и обнаруживался с первых слов природный дар редкостного остроумия, такой, когда человек говорит вроде вполне серьезные вещи, не улыбнувшись и краем губ, а окружающие валятся в снег от хохота. Как у всякого удачливого остряка, имелись у него свои любимые сюжеты и обороты. Помню, например, обожаемую им историю про обезьян в лондонском зоопарке, которые объявили голодовку в знак протеста против того, что какао, которое им подавали служители, оказалось недостаточно подогретым. Об этом действительно сообщала советская пресса - я нашел такую заметку. Дмитро напоминал про угнетенных лондонских обезьян за каждым обедом в зоне, где на первое блюдо чередовались “баланда” с “рыбкиным супом”, а на второе “сечка” со “шрапнелью”.

- Мучают обезьянок, чортовы капиталисты! - вопил он на всю столовую. - Не могут подогреть животному какао! Мало им над пролетариатом издеваться, они теперь обезьянок мучают…

Остроумные реплики вырывались из него по любому поводу. Однажды на разводе, стоя возле кошмарного зеленого щита, изображавшего красноармейца в каске, в каком-то разговоре о судьбах партийных деятелей я вдруг нафантазировал, что в нашу зону когда-нибудь этапируют Л.И.Брежнева.

- Будет он стоять в нашей колонне…

- Не-ет, - возразил Дмитро. - Его Зиненко в нарядчики определит, - тут Квецко сощурил глаза и под хихиканье всей колонны, включая сук и стукачей, стал разыгрывать сценку: - “Мы верим вам, Леонид Ильич, что в душе вы остались коммунистом. А если так, то надо помогать администрации, дорогой гражданин Брежнев. С партбилетом в сердце. Путь к освобождению начинается через мой кабинет… Жаль, что у вас еще нет полсрока, я бы обязательно разрешил вам посылку”. Тут Леонид Ильич потребует посылку, а Зиненко скажет, что всё решает начальник лагеря, и выйдет небольшая ссора, потом Зиненко скажет: “Идите, Леонид Ильич, и понаблюдайте за этими жидами-демократами, когда они задумают не жрать…” - В этот момент Дмитро приметил прапорщика Чекмарева, прислушивавшегося к нему сбоку от колонны, и повернулся к тому вполоборота: - Чекмарев, ты у нас самый старательный контролер по надзору - только тебе Зиненко доверит шмонать Леонида Ильича на вахте, когда его с Москвы этапируют!

Чекмарев приосанился:

А при чем тут Зиненко! У нас свое начальство…

У них, действительно, какая-то сложная лестница взаимных отношений, у администрации и режима, и Чекмарев одного желал, чтобы Леонида Ильича приказали ему шмонать без посредничества толстого капитана: это было бы историческое событие в его жизни, пик мечтаний мордовского мента. Незачем делить славу!

* * *

С Дмитром мы каждый вечер бродили по кругу за бараком, и постепенно раскрывалась мне и его жизнь, и история “Украинского Национального Фронта” на Иваново-Франковщине.

Вырос Квецко на хуторе в горах. Отец его был обычным крестьянином, конечно, помогавшим партизанам и УПА продуктами, а дядя - активистом ОУН.

- Без колхозов большевики никогда бы не победили партизан, - объяснял он мне, - ни танки, ни самолеты, ничто бы им не помогло. Все равно наши бы устояли. Но ведь надо кормить людей. А в колхозах ничего не росло, урожая не получалось, начался голод - и с партизанами покончили. Люди бы и рады им дать, да нечего - свои семьи и те не знали, чем прокормить. Не стало продовольствия - не стало Сопротивления. Сталин понимал, что делал, когда колхозы вводил повсюду. Страна голодная - страна покорная.

Он рассказывал мне какие-то эпизоды детства - ночной обыск; собака, любимица хлопчика Дмитра, бросившаяся на солдат и застреленная ими… Выросши, пошел учиться на филфак университета и после окончания курса работал учителем украинского языка и литературы у себя на родине, в селе на Иваново-Франковщине.

По характеру Дмитро казался мне воплощением переходного исторического типа - от людей, вроде Казновского, талантливых, гордых и одновременно неуверенных в своей значимости крестьян, - к новой породе, олицетворяемой Чорноволом и его кругом национал-демократов. У него, конечно, нет такой блестящей эрудиции, как у Стуса, такого широкого круга интересов, как у Чорновола или Руденко, но в тех областях знания, которые его интересуют, он знал немало и мыслил оригинально. Например, по истории украинского освободительного движения Дмитро прочитал интересный курс лекций - правда, ограниченный XIX - началом XX века, “а дальше не хочу, - объяснил он, - не сдержусь, а кто-нибудь обязательно стукнет начальству”. Но не только Украина и ее проблемы интересовали его - всё, что связано с национальным движением, немедленно изучалось, насколько это было возможно по советским источникам. От Дмитра, например, я впервые услыхал фамилию Франца Фанона и получил книгу, где излагались основы мировоззрения африканского деятеля. Он же подарил мне книгу речей Мартина Лютера Кинга. От Кинга, помню, я отказывался: знакомый с этим именем лишь по статьям в советской прессе, предполагал, что передо мной крикун, анархист и враг США. Забыл многократно доказанную истину, что большевики клевещут не только с помощью лжи, но еще убедительнее, когда они кого-то хвалят…

- Ты не хочешь его читать? - удивился Дмитро. - Это же великий гуманист и настоящий американец.

(Зиненко узнал от стукачей, что Хейфец перечитывает некую книгу, подаренную Дмитром Квецко, и приказал провести обыск. Когда мы вернулись с работы, сочинения Кинга были разодраны по листочкам, по корешку - видно, искали что-то заклеенное в обложке, дураки).

- Образованный человек Квецко, - оценил Дмитра Петр Саранчук. - В старые годы, может, работал бы областным проводником*

* Руководителем.
по пропаганде.

Дмитро и сам знал себе цену: человек он честолюбивый, каким, наверно, и должен быть профессиональный вожак. Но запомнилось мне как раз не честолюбие и гордость - они казались естественными, а напротив, недооценка себя и своих возможностей. Этим он напоминал деда Казновского, это у него - от старого поколения украинцев, еще пригнутых врагами, еще сомневающихся в себе после многовекового ига, политического, но более того - культурного…

Помню, страстно сказал мне:

- Ты обязательно выйдешь! Ты - это не я. Кто мной заинтересуется? Я сельский учитель. А в твоем лице они схватили Дух!

Запомнилось это восклицание именно потому, что я-то совсем по-иному оценивал масштабы сделанного нами на воле - мной, интеллигентом-одиночкой, и подпольщиком-вожаком, сплотившим национальную организацию, распространившую свое влияние на несколько областей Украины. И власти справедливо оценивали нас по-разному - не только сроками. Мой процесс прошел открыто, меня не боялись, зато “когда судили Дмитра и его подельников, - рассказывал мне Зорян Попадюк, - хорошо помню, какое напряжение было в городе, цепи милиции вокруг суда, шепот повсюду, слухи во всех концах…”. Так и должно быть. И Дмитро понимал значение того, что он сделал для своих земляков: “Меня на родине каждый человек знает”, - сказал он однажды (речь шла о Долинском районе Иваново-Франковской области). И одновременно - вот что странно! - он не понимал, с каким восхищением на дела, сработанные головой и пером бывшего крестьянского паренька, смотрят горожане, наподобие меня или Зоряна.

- Дмитро, расскажи, как решил создать организацию?

- Понимаешь, само получилось. Однажды услышали, что недалеко от нашего села кто-то на сельраде ночью вывесил желто-голубой флаг с трезубцем. Потом в другом селе кто-то листовки расклеил в середине села: “Хай живе самостийна Украина!” Что ж, собрались мы, стали думать: люди где-то борются, дело их честное, значит, и нам надо…

- У тебя семья была?

- Батько, что ли? Умер…

- Да нет, жена, дети, - я прикинул, что к моменту ареста Дмитру было, наверно, за тридцать.

- А, это? Нет. Времени совсем не было. Столько я по горам исходил, столько дней на писание ушло, на перепечатку, сколько я в схроне просидел - не до дивчин было. В селе все думали, что молодой учитель завел себе кого-то в другом селе, потому и уходит по вечерам, ни у кого и подозрений не появилось, чем мы занимались, - потому не поймали.

Девушкой Дмитра, его невестой стал на все молодые годы Украинский Национальный Фронт.

Членами организации были люди небогатые - селяне. Дмитро отдавал на “дело” почти всю учительскую зарплату. Как большое событие в жизни УНФ он отметил приобретение пишущей машинки: это и было основное орудие преступления, за которое его потом осудили на 20 лет лагеря и ссылки.

Насколько я понял, руководила УНФом тройка: помимо Дмитра, ещё Зиновий Красивский и друг Квецко с детских лет Михаил Дяк.

- Разве мне можно сравниться с Красивским! - с придыханием страстного поклонника рассказывал о товарище Квецко. - Он образованный человек, он - поэт. Какой у него вкус! Все, к чему прикасается, становится красивым. Все умеет делать. Своими руками сделал себе дом - ты бы видел этот дом, Михасю! Картина маслом… Жена у него красавица. Нет, Михасю, ты бы его видел - понял бы, какие люди в нашем движении бывают. Украинцы не как некоторые другие, у нас крупные интеллектуальные силы есть. Жаль, что Красивского не увидишь, он сейчас в дурдоме сидит…

- По суду?

- Нет, после Владимирской крытки. Он там сборник стихов написал, переправил на волю, они озлились на него - и в дурдом… Он ведь по второму заходу шел: уже успел на Воркуте побывать после войны. Вернулся, хотел спокойно пожить - ну, я не дал. Насел на него, не отставал, не слезал, пока не сломил: нельзя дальше тихо жить. Надо бороться - мы украинцы.

О другом своем подельнике, Дяке, Дмитро рассказывал намного меньше и чуть свысока, как о младшем в деле:

- Хороший человек, смелый, простой парень. Милиционер у нас в селе. Когда нас стали брать, пошел в побег - они его не просто взяли.

И - все, что я узнал от него про Дяка.

А года через полтора услыхал, что Дяка освободили. Досрочно. Это обрадовало - прежде всего, из-за Дмитра: может, и у него появились шансы? Заговорил о нем с Игорем Кравцовым, инженером с Украины (пять лет за национализм - попытка перепечатки книги И. Дзюбы “Интернационализм или руссификация?”).

- Дяк умер, Миша…

- Умер?

- Его освободили по актировке за две недели до смерти. Рак. Господи, если бы Вы знали, какой это был золотой человек.

(Чтобы оценить фразу, надо знать Игоря Кравцова. Человек, безусловно, умный, он был очень болен и, может быть, поэтому брюзглив, скептически относился ко всем встречным зэкам, даже самым лучшим, да что скептически - часто презрительно. И когда он называл Дяка “золотым”, можно было догадываться, какой, видимо, исключительно дивный парень работал в руководстве УНФа рядом с Дмитром. Но у самого Дмитра Дяк восторга не вызывал: свой, сельский, привычный; хлопец как хлопец. Вот, пожалуй, смел очень!).

Наверно, мне нужно было запомнить программу УНФа - Дмитро несколько вечеров рассказывал про нее. Особенно подробно - аграрный раздел. Но никаких откровений в ней не имелось, обычная социальная программа, потому и не запомнилась. Только позднее я узнал от Саранчука, что традиционное национальное движение на Украине не имело социальной программы многие десятилетия: “Зачем решать, какой должна стать независимая Украина? Главное - добиться независимости, а там посмотрим” - и только много лет спустя после войны съезд оуновцев решил определить социальные задачи организации. Маленькой группе интеллигентов из захолустной Слободы-Болеховской пришлось самостоятельно разработать программные цели перестройки украинского общества с советского на демократический вариант - не удивительно, что Дмитро гордился этим достижением.

Однажды он рассказал про штаб-квартиру организации:

- Я много бродил по горам и однажды открыл бандеровскую схрону. Там хранилось несколько сундуков пропагандистской литературы, брошюры на русском языке: “Кто такие бандеровцы и за что они борются”. Мы их потом распространили по области. Помню, пришел в одно село, мне дали пароль: “Воля”, а отзыв был “Батькивщина” - девиз УНФа, встречаю активиста и узнаю: оказывается, мой двоюродный брат, он потом шел подельником по нашему делу - переговорили с ним и подготовили акцию. “Заварили” несколько брошюр в полиэтиленовые мешки, надули туда воздуха вовнутрь и пустили наши “паромы” вниз по реке; ребятишки увидели, вытащили, разнесли родителям - вот что река принесла! По многим селам тогда брошюры разошлись, а мы только в стороне шли, следили, куда и кому попали…

Вот в этой схроне и разместился штаб организации. Там поставили стол с пишущей машинкой, закупили бумагу (секретно, по частям, чтоб не привлекать внимания КГБ) и приступили к печатанию теоретического органа - журнала “Воля и батькивщина”.

Печатали дважды, по шесть закладок за раз - итого двенадцать экземпляров каждого номера журнала. Два экземпляра оставляли себе, десять распространяли среди актива. Если судить по приговору, в активе состояло несколько десятков человек. По советским меркам, журнал читали сотни читателей - для подпольного издания в условиях СССР вовсе немало. Географически сеть УНФа раскинулась широко: тот номер “Воли и батькивщины”, с которого началось следственное дело, КГБ изъяло далеко от Иваново-Франковщины - если память не изменяет, в Донецкой области. В общем, на другом конце Украины.

УНФ составил и распространил несколько открытых писем и обращений: “Открытое письмо к первому секретарю ЦК КПУ П.Шелесту” дошло до адресата и было приложено к делу Квецко и его друзей с резолюцией диктатора: “Передать в КГБ”.

…Так из вечера в вечер обозревал он прошлое, а я слушал и старался запомнить. И, наконец, задал ему вопрос, который напрашивался почти с начала - но хотелось дослушать и убедиться…

- И это все, Дмитро?

- Что все?

- Оружие у вас имелось?

- Револьвер был у Дяка. Он же милиционер.

- Нет, не казенное, а припасенное специально для организации.

- Ты думаешь, Михасю, что гранатой можно журнал печатать?

Я не обратил внимания на иронию и продолжал импровизированное следствие:

- Связи с заграницей имелись?

- Нет. Хотелось, конечно, но не смогли.

- Тогда объясни, почему вас всех судили по статье “измена родине”?

- А-а-а… Ты про это?

- Ну, конечно. У вас, по твоим рассказам, чистая семидесятка.

(Статья “семидесятая” в России, или шестьдесят вторая на Украине, - антисоветская агитация и пропаганда).

- Я спрашивал у своего адвоката. Он раскрыл кодекс, нашел статью “измена родине” и ткнул пальцем - там обозначено: покушение на территориальную целостность СССР.

- Да ты что, шутишь! - возмутился я. Еще не знакомый с цинизмом украинского ГБ, еще избалованный “тюлевой шторкой социалистической законности”, с помощью которой у нас в Ленинграде маскировали самые неприглядные делишки, я накинулся на него: Ты что, провозгласил отделение Иваново-Франковщины от СССР? Вы же только говорили о желательности независимого существования! Это же чистая агитация и пропаганда.

Для западного читателя следует отметить, что максимальный срок тюремно-ссылочного заключения за агитацию и пропаганду составляет 12 лет против 20 лет, полагающихся за измену родине. Дмитро к моменту нашего разговора уже отсидел почти на два года дольше в зоне, чем полагалось по максимуму за агитацию и пропаганду.

То ли мой задор новичка подействовал на опытного зэка, то ли он сам впервые задумался над юридическими аспектами своего дела - не знаю. Возможно, раньше он сравнивал свои сроки только со сроками предыдущего поколения - борцов ОУН и УПА и находил, что еще легко отделался (не расстреляли!), а тут вдруг стал сравнивать с делом Попадюка, отлично ему знакомым.

- А ведь даже названия у наших организаций схожие, - размышлял он вслух. - У нас Украинский Национальный Фронт, у них - Украинский Национально-освободительный Фронт. У них журнал “Прогресс”, у нас “Воля и батькивщина”, у них распространение листовок, и у нас распространение листовок. У них “агитация”, а у нас “измена”…

- Дмитро, может, ты все-таки что-то упустил в своем деле?

В то время я не знал, что сроки украинских судов всецело определяются не формальным, пусть даже советским законом, а лишь “общими указаниями” начальства: при “украинофиле” Шелесте за самые невинные с сегодняшней точки зрения дела, вроде дела Льва Лукьяненко, полагалось выдать 15 лет, а вот при “московском ставленнике” Щербицком - равняясь на московские приговоры правозащитникам - начали за то же самое или даже более серьезное дело давать семь плюс пять. Мне казалось, что Дмитро что-то упустил, недопонял, не ухватил в “деле”. Вдруг они за что-то зацепились, чтобы обосновать ему “измену”!

- Ничем нельзя обосновать! - уверенно ответил Квецко.

Но я настаивал, чтобы он лишний раз прочитал приговор.

У Квецко, как у многих других, приговора на руках не имелось: “приговор секретный”. Он подал заявление в спецчасть, прося разрешения посмотреть приговор, и вскоре его вызвали на вахту и позволили еще раз узнать, почему “Украинская Советская республика” решила, что он ей изменил… Более того: ему удалось быстро скопировать приговор и принести копию в зону.

Оказалось, что юридическим основанием для привлечения их группы по статье “измена родине” послужила следующая формулировка: подсудимые составили “заговор с целью захвата власти”.

На зоне накопилась приличная юридическая библиотека, коллективная, конечно, - каждый зэк мог выписывать “книга-почтой” любые открытые научные издания, и все выходившее в Союзе по теме “особо опасные государственные преступления” у нас имелось. Я перерыл массу книг, пытаясь найти юридическое определение “заговора с целью захвата власти”. По дороге наткнулся на прелюбопытнейшие сведения из истории советской юриспруденции. Узнал, например, что репрессирование всех совершеннолетних членов семей лиц, обвиненных и осужденных за измену родине, совершалось при Сталине не на основании административных решений “троек” и прочих внесудебных инстанций, но по закону, принятому в СССР еще в 1932 году, причем закон специально оговаривал, что, если члены семьи врага народа не знали о его враждебной деятельности, это не должно служить смягчающим обстоятельством при вынесении им приговора. Даже меня, хорошо знакомого с советской юстицией, поразил подобный “закон против невиновных” - он был отменен только в 1958 году. Попадались любопытные казусы, в которых упоминались фамилии моих товарищей и соседей по зоне, и многое другое. Но ни в одной книге или брошюре, подчеркиваю, ни в одной, я не сумел обнаружить определения - что же такое этот пресловутый “заговор с целью захвата власти”, за который осудили Дмитра Квецко. Лишь в одной монографии, изданной, кажется, в Минске, с циничной откровенностью, которая иногда прорывается именно в провинциальных, менее прилизанных изданиях, сообщалось, что за “заговор с целью захвата власти” можно осудить любую группу лиц, признанных антисоветчиками.

И все-таки нелепость, неприложимость этой формулировки к делу Квецко, Красивского, Дяка, Кулинича казалась мне жуткой.

- Несколько жителей из горного села выпускают подпольный журнал на пишущей машинке! - убеждал я Дмитра подать надзорную жалобу. - У них нет даже винтовки, да что винтовки, даже одного патрона. Как вы могли даже думать о захвате власти! Это чистая семидесятка, Дмитро…

Наверно, напрасно я обо всем этом с ним говорил. Уже потом понял: зэку много легче сидеть, много спокойнее, когда у него есть ощущение, что он посажен “правильно” - хотя бы по законам его врагов. И наоборот, человека в тюрьме сушит хуже голода и холода ощущение, что в ходе следствия и суда его обманули, провели и, следовательно, в чем-то победили.

- Буду писать! - решил Дмитро.

- Кому?

- Андропову, кому же еще? Без него никто из них все равно ничего не решит.

Вскоре - дня через два - лагерная компания прочитала надзорную жалобу Квецко. Тогда мы оценили публицистический талант сельского учителя. Да, это был мастер. От такого документа даже врагам не просто было отмахнуться - логически выстроенные юридические аргументы и точно сгруппированные факты казались неопровержимыми.

Конечно, мы не были настолько наивными, чтобы верить исключительно в силу написанного заявления. “Мою судьбу решают в Иваново-Франковском УКГБ - они мне сами про это сказали во Владимирской крытке: “Ни прокуратура, ни мордовское ГБ для вас ничего сделать не могут - только мы. Если надумаете, напишите нам - мы сразу вас вызовем”, - рассказывал Дмитро.

В те дни Дмитро затосковал. Неожиданный проблеск надежды не укрепил, напротив - надломил его силы. Не хватало терпения переносить лагерные муки: восемь лет ушло, как дымка, год скакал за годом, как цифры на современном циферблате, и вдруг - время замерло, и навалилась тоска: не напрасно ли загубил жизни друзей и свою жизнь тоже, без следа, без пользы для Украины, для людей. Помню, мы с Попадюком, наблюдая за ним, стали бояться: вдруг Квецко не выдержит, вдруг попросит пощады. Такое в зонах случалось: десятилетиями держался человек твердо, но вдруг ломался, трескался, будто на его месте внезапно появлялся другой человек. У гебистов большой опыт ломки людей, они умеют подстерегать такие моменты и знают, как играть с ослабевшим…

В этом месте моего рассказа я вдруг словил себя на том, что мой читатель, наверно, не совсем понимает дух зоны. Пойти на компромисс с врагом, вполне извинительный на воле, там считается позорным (во всяком случае, так считалось в те годы, когда сидели мы вместе с Дмитром). Недавно один из зэков 17-а и 19-й мордовских зон зубной врач Михаил Коренблит вспомнил, как местный гебист, садистски похохатывая, обещал: “А что, Михаил Семенович, если мы вас незадолго до конца срока помилуем, а!” Гебист знал, чем угрожать: Коренблита, как кролика, пугали даже разговоры об этом: “Даром они не милуют, это всем известно. Как бы я потом жил в Израиле?”

Мы хотели помилования для Дмитра и боялись его. Боялись, что Дмитру придется покупать его слишком дорогой ценой. Если честно говорить, то боялся больше я, Зорян же верил в твердость Квецко. Именно он первым подал идею:

- Ему надо поехать на Украину. Тогда успокоится.

Но как это сделать?

Подумали втроем.

- А если использовать Петра Петровича? - ухмыляясь, спросил, нет, подсказал Дмитро.

Петр Петрович Ломакин, или попросту Петька, служил на зоне персональным опекуном Дмитра Квецко. Фигура была по-своему историческая: я звал его “большевиком”, он откликался.

Уродец Петр Ломакин выглядел, как карикатура на человека. Лицо, перекошенное параличом с одного боку и буквально раскрашенное жульничеством с другого, сухая рука, подволакиваемая нога - и все это совмещалось с необыкновенной, как сказали бы до революции, одесской живостью профессионального нищего и афериста. Было этому незаконному сыну нищенки и воспитаннику детдома лет 20. Ломакин был абсолютно аморален, воинственно невежественен, однако претенциозен и безмерно честолюбив: с его честолюбием могла тягаться разве что его наглость. Лет шестьдесят назад он стал бы комиссаром из сподвижников Сталина: происхождение бедняцкое, моральные качества и отношение к чужой собственности вполне подходящие для новой власти, желание выдвинуться неуемное и готовность заплатить за выдвижение почти беспредельное, вдобавок отличные анкетные данные: Ломакин при любом строе обязательно сидел бы в тюрьме как мошенник и плут и, следовательно, числился бы пострадавшим от “старого режима”.

Сидел он уже во второй раз: первый - отсидел за воровство, но был выпущен досрочно. Вторично Петр Петрович сел “за политику”. Более внушительного приговора я в жизни не читал и вряд ли когда-нибудь прочту, разве что в книгах про “Большие процессы” 1937-38 гг. Эпизодами обвинения послужили замысел террористического акта против выдающегося партийного и государственного деятеля (“Имеется в виду Брежнев”, - скромно комментировал Петя), и попытка взрыва государственных и общественных зданий, и намерение уничтожить Тихоокеанский флот СССР, и вербовка адмирала, командующего этим флотом, в агенты иностранной разведки (“Я ему отправил письмо, - рассказывал Ломакин горделиво, - или вы, гражданин адмирал флота, сегодня вечером дадите согласие на сотрудничество с “Интеллидженс сервис”, или, в случае несогласия, вас повесят до наступления полуночи на вашей квартире”.) Кроме того, Ломакин обвинялся в шантаже и угрозах в адрес работников КГБ, произносимых по телефону, как говорилось в приговоре, “характерным хриплым голосом”. Работал он профессиональным нищим на папертях различных церквей и по совместительству мошенником, обчищавшим кассы доверчивых провинциальных профсоюзных боссов. Приехав в какой-нибудь новый город, он напивался на первые собранные деньги, в пьяном виде звонил почему-то в местное КГБ и произносил некие угрозы, а потом уезжал в другой город. Взяли его на выходе из ресторана, кажется, во Владивостоке, откуда он выходил в подпитии, так и не дождавшись адмирала, которого он вызвал туда письмом, вербовать его в английскую разведку - это переполнило меру гебистского терпения. Но судили его не за хулиганство, а за подготовку террора и уничтожения Тихоокеанского флота, и за весь этот жуткий набор определили два с половиной года срока: гебисты отлично понимали вздорность обвинения, но в зонах разнообразным зиненкам всегда нужны помощники. Ломакина наш капитан определил наблюдать за тихим, но крайне опасным Квецко. Петя оказался “шустряком” и быстро сообразил, что его роль зэкам ясна и если работать только на капитана, то тебя быстро отлучат от зэковского сообщества, информации не будет, и капитан накажет безжалостно. Поэтому он решил работать на двух господ и, открыто ошиваясь в начальнических кабинетах, подслушивал, подсматривал и переносил зэкам много важной для них информации, а взамен сообщал начальству информацию о зэках и получал сучьи льготы. Услуги его были иной раз немалые для нашей стороны: например, он сообщил мне, что пришло указание Зиненко работать над подготовкой меня к помилованию - я сумел избегнуть нескольких ловушек. Квецко относился к “Петру Петровичу”, как он его вежливо именовал, с одобрением: он предпочитал иметь возле себя открытого стукача и через него снабжать начальство желательной для себя информацией, чем нарваться на неизвестного доносчика. Именно у Дмитра я, совсем еще зеленый зэк, учился технике дезинформации, уверенно дозированной и продуманной, с помощью которой Дмитро, как никто другой на 17-а, умел выявлять сексотов. Он даже позволял Ломакину обчитывать себя записями из толстой тетради, в которую хромоножка заносил свои “мысли” и “стихи”: Дмитро прозвал ее “Универсум Ломакинус”.

Мне потому пришлось так долго занимать внимание читателя этой гнусной фигурой, что именно Ломакину мы отвели ключевую роль в задуманной операции по этапированию Квецко на Украину.

Прежде всего, надо было продумать, какую именно информацию Ломакин должен сообщить Зиненко и Дротенко про Квецко. Дмитро придумал сам: он будет ругать Китай.

- Почему Китай? Что там украинцы забыли?

- Убедительно будет, - Дмитро поблескивал глазами, как кот, играющий пойманной мышью. - Смотри раскладку. Первое: я - украинский патриот, был и остаюсь им - в это они поверят? Поверят. В случае войны Союза с Китаем какой народ больше всего потеряет людей? Украинцы. Потому что все они лезут в армию - характер такой, воинственный. В какую - не так важно, важно повоевать. Вот вы, евреи, в науку, в медицину, в торговлю, неважно, в чью - в любую, в любой стране, это у вас в характере. А у нас, украинцев, одно на уме - армия. И в советской тоже, в кадрах непропорционально много украинцев. И первыми в окопах на Дальнем Востоке лягут наши - это так и будет. Поверят они в это? Поверят, потому что правда. Значит, я войны Советов с Китаем не хочу, потому что погибнет много моих земляков. Это тоже правда. Что остается? Убедить их в самом маленьком пустячке - что против Китая я готов объединиться даже с родной советской властью. Как с меньшим злом. Убедительно для Дротенко? Он полковник не глупый.

- Поверит. В это им приятно поверить.

- Если поверят, захотят рыбку половить. А я вот он, ловите… Эге?

Мы захохотали.

- Где играть будем?

- На людях, Михасю. Лучше всего в перекур, возле цеха. Если я буду разговаривать о политике наедине с Петром Петровичем, Дротенко не поверит.

- Да, это грубо.

- Надо на людях, и говорить нам с тобой. Ты меня должен вызывать на разговор, а я буду отвечать, будто и не хочу, но вот так получилось. И чтоб доложили оба - мой Петя, и твой…

Сцену мы провели за бараком, возле пожарного чана, куда бросают окурки. По-моему, неплохо провели. Дмитро не подсел к курящим, а стоял в стороне, будто бы прислушиваясь к моим разговорам с одним из предполагаемых нами информаторов ГБ, и вроде не удержался - стал мне возражать, вроде прорвало у него затаенные мысли, которые не хочется никому выкладывать: “Как украинский патриот, я в ту пору, когда опасность грозит моему народу, должен предпочесть советскую власть китайскому ярму”. На привычных ловцов душ из ГБ это должно было действовать - они, если судить по книжкам, на эту наживку обычно ловили русских эмигрантов первого поколения. Должно сработать!

Горели глаза Ломакина, черные и плутоватые. Вертко поворачивались в сторону беседующих локаторы другого стукача, на внимание которого мы тоже рассчитывали… По-моему, всего-то дней пять прошло, как вечером подзывает меня на круг Дмитро.

- Дротенко на беседу вызывал.

- Ну?

- Насчет Китая спрашивал. Кончил так: “По моим наблюдениям, вы уже созрели для поездки на Украину”.

…Утром перед этапом мы здорово волновались за Дмитра. Что ему предложат на Украине? Какую поведут игру? Может ли он что-то принять, не теряя достоинства политзэка?

Волновались не только мы, но и стукачи. Если их информация подтвердится при проверке, их шансы выскользнуть досрочно повышаются.

- Помиловку предложат? - размышляю я вслух.

- Вербовать станут, - предсказывает мой опекун. - Предупреди Дмитра, чтобы подготовился.

- Не станут. Не такие уж идиоты. И насчет помиловки - не стоит, пожалуй. Хотя и жалко Дмитра, но не стоит, - высказывает свое мнение Зорян Попадюк.

Напоминаю, что в прошение о помиловании входит обязательной формулой признание своей вины и раскаяние, а также обещание на будущее вести впредь жизнь простого советского человека. Все это морально компрометирует зэка и считается недопустимым позором в среде лагерников-политиков. Но здесь буду честен: я советовал тогда Дмитру подавать прошение о помиловании, если у него будет гарантия, что сразу после прошения его освободят. Двусмысленность моей позиции заключалась в том, что сам я не подал, не раскаялся, несмотря на прямые обещания гебистов освободить меня с полсрока. Но у меня был тогда детский срок - четыре года лагеря (ссылку мы не считали, я писал об этом в главе о Стусе. А меньше четырех лет среди всех политзэков Мордовии имели всего два человека - практически четыре года есть минимум наказания). Но 20 лет срока Квецко - мне казалось не грехом, если он скинет с этого сумасшедшего срока лет 11, отделавшись фальшивой бумажкой. Скажу больше - я и по сию пору, уже став зэком-“статусником”, т. е. политзэком в “законе”, думаю так же, как думал тогда…

Месяца полтора отсутствовал в тот раз Дмитро. Вернулся он, помню, в субботу, потому что весть о его возвращении в зону принес всезнающий Ломакин в кино, а кино в зоне - по субботам: фильмы о борьбе с преступниками и западными разведками. “Привезли Дмитра, он сейчас в бане”. Выскочил я из клуба-столовой, стал его дожидаться. Наконец, появляется: обрадовались мы с Зоряном - слов нет! Выглядел он после этапа не по-этапному, не усталым и вымотанным, а свежим и светлым, будто это не он лежал, обессиленный тоской на траве, не в состоянии ноги повернуть, всего месяца полтора назад.

Всё хорошо! Сразу видно.

После ужина стал рассказывать “одиссею” этапника на “перевоспитании”.

По дороге на родину, помнится, возле днепропетровской пересылки, его избил прикладами конвой. Как правило, таких штук с политиками конвой МВД себе не позволяет. Дмитро был уверен, что побили его по “указанию” - “чтобы вспомнил, куда еду, и не очень-то торговался”. Не знаю, не уверен, но он думал именно так. Привезли его не в родной Иваново-Франковский, “положенный” следизолятор, а во Львовскую тюрьму КГБ. На первой же “беседе” предложили досрочное освобождение в обмен на отречение от национализма в… районной Долинской газетке: “Две страницы на машинке - и вы на свободе”. Забавно звучало, а потому запомнилось, как именно уговаривали: “В районную ведь надо написать - даже не в областную. Кто ее читает!” Дмитро маневрировал в том ключе, о каком заранее условились: “Да вы меня обманете: статейку напечатаете, а потом отправите обратно в зону”. О гарантиях мы много говорили еще в зоне… Неожиданно гебисты пошли ему навстречу: видимо, об освобождении говорилось всерьез, это не было обычным провокационным фуфлом. “Мы понимаем ваши сомнения. Предлагаем сделать таким образом: сейчас вы нам только пообещаете письменно написать такую статью. Мы вас под эту расписку освобождаем. Поживете на воле месяц-другой, напишете ее, мы напечатаем. Сами понимаете, в таком положении нам будет не выгодно возвращать вас в зону. Надеемся, что нового преступления вы не совершите”. Дмитро понял, что ловушка серьезнее, чем мы думали.

В чем заключался скрытый смысл подобного предложения?

Надзорная жалоба Квецко несомненно произвела сильное впечатление на органы КГБ: не заметить незаконности его приговора с точки зрения новых указаний КПСС, то есть с точки зрения законности в их понимании этого слова, не могли даже украинские гебисты. Положенное ему по их же собственным меркам наказание он уже отсидел - это они, наконец, увидели. Следовательно, освободить его возможно. Но просто освободить - не могло даже КГБ: посадить просто, а освободить досрочно - много сложнее. Основанием для освобождения могла послужить статья в газете, доказывавшая “разоружение”, разрушающая ореол вокруг имени борца. Дмитру предложили сделку: ты нам продай свою репутацию борца за Украину, мы тебе снимаем 11 лет концлагеря и ссылки.

- …я им отвечаю: “Вдруг вы меня обманете? Я напишу вам один текст, а вы напечатаете в газете другое что-то. Нельзя ли мне поговорить с редактором районной долинской газеты, узнать, что он за человек? И потом, почему со мной говорят здесь, а не в нашем областном управлении, в Иваново-Франковске? Ведь они решают мою судьбу, а не вы. Я хочу встретиться с нашими гебистами”. Раскидываю мыслями так, что если привезут в Иваново-Франковск, да еще дадут встречу с газетчиком - он, наверное, кто-нибудь знакомый, меня-то многие из интеллигентов в области знали, то удастся хотя бы своим передать, что тут я - вдруг свидание выпросят. Но они тоже не дураки, гебисты. “Везти вас в Иваново-Франковск? Чтобы через два дня весь район, а то и вся область говорили: Квецко привезли! - даже головой гебист закрутил. - Не получится. Идите в камеру и хорошо подумайте”. Пошел я в камеру и стал думать, какое фуфло еще продать. Но больше не вызвали. Ждал я три недели - вдруг командуют: собирайся на этап. Повезли в Мордовию…

Это понятно: если бы он надумал пойти им навстречу и писать статью, рассуждали гебисты, сам бы попросился на допрос. Его молчание однозначно толковалось ими как отказ.

- Разве я мог писать им статью, - объяснял Дмитро, - это все равно, что насрать себе на голову…

Не люблю “раскованного языка” современной прозы, в котором слова, обозначавшиеся в старину точками, печатаются буквами, но здесь позволил себе употребить подлинную формулировку Квецко: больно крепко она вцепилась в мою память.

Но после поездки на Украину поднялся, воспрянул духом наш Дмитро. Ведь неосторожной фразой гебист выдал ему главное, что он хотел узнать, зачем стремился организовать свой этап: его помнят и знают на родине, едва он появится там, слух о приезде Квецко облетит Иваново-Франковщину. Он - сила, даже в глазах гебистов, все их игры ведутся только потому, что они сами знают - он сила! Значит, не напрасно он боролся и страдает по лагерям, значит, нужны его жертвы Украине… А если так - то можно сидеть, и нужно сидеть!

Увезли его, кажется, в августе 1975 года в Пермские лагеря: начальство заметило, что он приободрился на нашей зоне и мудро решило его здесь не оставлять. Последние недели они крепко сдружились с Зоряном Попадюком. Не один раз я слышал, как спорили эти два украинца, но Зорян почтительно уважал ветерана, а Дмитро полюбил Зоряна, как младшего брата. Споры же у них вращались вокруг одной темы - референдума как способа провозглашения украинской независимости. Дмитро такой способ категорически отвергал: “Мы народ старой культуры и древней государственности, никогда не оставлявший борьбы за свою независимость. Это что ж, мы положили сотни тысяч людей в борьбе за независимую Украину, а теперь начнем голосовать, нужна ли нам свобода - получается, что люди, которые погибли за свободу до нас, вроде бы погибли даром, а мы начинаем все сначала”. Зорян - новый тип борца, правозащитник, и для него возможность опереться на право, а не только на силу, возможность использовать оружие, вырванное из рук врага и обрушить его на его же голову, представлялась слишком заманчивой, чтобы отказаться от нее в угоду идеалистическим концепциям Дмитра.

Однажды я ввязался в их спор (признаюсь, что мои симпатии были на стороне Зоряна, хотя Квецко лично был самым близким мне человеком в зоне в то время): “Дмитро, скажи, только честно, или совсем не отвечай: а, может, ты возражаешь против референдума потому, что опасаешься: вдруг население Украины отвергнет идею независимости?” Он подумал - я ведь просил ответить честно, а мы говорили не на митинге, где важно не правду понять, но собравшихся убедить, говорили с глазу на глаз, кажется, даже Зорян куда-то отошел - подумал и высказался: что большинство украинцев будет за независимость, я уверен, но в некоторых восточных областях, где живет много русских и многие украинцы русифицировались, там могут ответить нам - “нет”. - “Ну, и что! - удивился я. - Ты настолько советский человек? Тебе нужен результат, как на выборах в Верховный Совет СССР - 99,9%? Где-то проиграете, где-то выиграете, но в целом по Украине…” - “В целом выиграем”. - произнес он твердо.

- А какое положение будет у русского меньшинства на Украине? - спросил я его.

- Все возможные права национального меньшинства, - сразу ответил он, - без какой бы то ни было дискриминации. Еще недоставало нам самим кого-то дискриминировать.

Вопрос этот я задал не случайно: в истории известно немало примеров, когда освободившиеся народы устраивают у себя в независимой стране такие скверные условия для нацменьшинств, которые незначительно отличаются от тех, на которые они сами так горько жаловались до получения независимости. Стоит вспомнить довоенную Польшу… Дмитро Квецко казался мне типичным представителем переходного поколения украинских националистов, и я в беседах с ним пытался постигнуть психологию таких людей, до тех пор неизвестную и непонятную мне. В ней, например, отчетливо ощущалось влияние империального мышления, только обращенного на свою нацию: Дмитро с удовольствием вспоминал, что украинцы живут на Кубани и там “наши земли”, и без всякого удовольствия выслушивал от меня, что если чужие земли, колонизованные пришельцами, становятся “нашими”, то и самой Украине придется в будущем поступиться немалой частью своей территории. Конечно, то были у него реликты имперской идеологии. Но недаром Дмитро казался фигурой переходной: с удовольствием предаваясь мечтам об обширной Украине “от Черного до Охотского морей”, он как практический мыслитель твердо стоял на позиции ограничения всех украинских претензий территорией современной УССР: “Если уж негры в Африке сумели понять, что лучше старые колониальные границы, чем переделы и гибель новых наций, то неужели мы этого не поймем? Надо строить Украину на той земле, которая уже есть”. А это уже прорастало в нем, как в коконе, сознание, которое полностью оформилось лишь в последующем поколении националов, олицетворением которого для меня в этой зоне стал оппонент Дмитра, Зорян Попадюк: “Мы стоим за безоговорочное возвращение Украиной крымским татарам их национального дома - Крыма”, - объяснял мне Зорян.

Вообще с этих двух украинцев я начал свои наблюдения на зоне за психологией националов, хотя, конечно, позднее наблюдал многих - не только украинцев, но представителей всех народов, попавших за мордовскую проволоку: русских, армян, литовцев, евреев, узбеков, эстонцев, латышей и т. д. Вот некоторые выводы, к которым я пришел. “Старики”, еще погруженные в стихию 20-30-40-х годов, были в принципе “вождистами”: важнейшие решения, считали они, должны приниматься вождем или группой вождей движения, а эти вожди вдохновляются народными чувствами (иначе они и не могли стать лидерами), но сам народ еще не созрел для принятия судьбоносных, как сейчас говорят, решений; у него не хватает разума, гибкости, способности пойти на компромисс, принять политическое, т. е. прагматическое решение - и массы, инстинктивно осознавая собственную неполноценность, передоверяют судьбу нации человеку, связанному с ними главными идеями и страстями, но понимавшему не только “что” хочет нация, но и “как” этого добиваться: где уступить, где сманеврировать, а где рвануться насмерть… Русские и немцы, турки и сербы, японцы и индийцы - кто из народов XX века смог миновать такую стадию? Почти никто. Кстати, даже молодое движение некоторых национальных групп в СССР все еще пребывает на том самом уровне “вождистского сознания”, и то, что многие украинцы его преодолели, говорит - для меня, во всяком случае, - о зрелом интеллектуальном уровне этой ветви движения. Но, конечно, победа нового - это дело нескольких поколений. Для “вождистского сознания” современная идея референдума, т. е. подлинного опроса народа, - идея чуждая, идея власти “черни”, непросвещенной и стихийно-опасной. Референдум в вождистском сознании - это феномен, осуществление которого возможно только “по-хомейнистски” - т. е. когда власть уже в руках у вождя, все уже решено, но вождь в каких-то своих целях решил провести референдум (ему виднее, зачем это нужно), и цель референдума может быть одна - одобрить предложение вождя большинством в 99,9% голосов.

Но в истории, как правило, массы становились все более культурными и зрелыми и постепенно превращались в носителей не только Духа, но и Разума народного. Когда интеллигенция начинает ощущать это новое состояние народа, она стремится способствовать воспитанию общественной зрелости, и тогда референдум представляется ей не столько источником права, сколько орудием воспитания народа, воспитания его разума. Решение, необходимое нации, не должно исходить исключительно из среды узкой олигархии лидеров, хотя бы и связанных с народом. Его должна осмыслить, прочувствовать как свое каждая душа в народе. Именно так размышлял Зорян Попадюк. И тогда возникал конфликт между теми, кто и без референдума знал, что есть истина, и для которых не понятна и даже унизительна “процедура опроса” при ее оформлении, и теми, кто в этом опросе видит не столько формально-юридический момент, но высокий смысл приобщения нации к решению ее судьбы.

Именно об этом размышляли на зоне два украинца - Квецко и Попадюк, а я, хоть и был годами постарше, впервые узнав сложности национальных проблем, больше слушал, учился и пытался осмыслить их позиции.

Внешне, думалось мне тогда, позиция Попадюка отрицает позицию Квецко, а по сути - продолжает ее в истории народа. Вырос, созрел народ, и более молодой из них, почувствовав это нервом, душой, сформулировал новые задачи нации.

Когда вспоминаю их споры, не могу не сравнить их с аналогичными спорами, которых, правда, не наблюдал, а только читал про них в украиноязычной прессе здесь, в Израиле. Главное отличие - для меня, конечно, человека постороннего и к тому же не политика, а литератора, т. е. человека, в целом равнодушного к доктринам и чувствительного лишь к людским качествам, так вот, главное отличие там, за проволокой, - там не было взаимного ожесточения. Оба сидели за мордовской проволокой, обоих запрятали “за Украину”, рядом караулил общий враг, и капитан Зиненко постоянно напоминал оппонентам, кто им противостоит реально, а не в теории.

Когда Дмитра Квецко увозили в Пермскую зону, Попадюк отбывал очередной, третий за полгода срок в карцере. Дмитро просил передать ему привет по возвращении: “Сначала я к Зоряну с сомнением отнесся: мальчик еще, многого не понимает. Потом поговорил, вижу: добрый хлопец растет для Украины”.

… Яркое воспоминание о Дмитре: наступила пасха, первая пасха на зоне и первая в моей атеистической жизни. Политики зоны собрались за старым бараком и тайком отмечают праздник - вместе: верующие, атеисты, православные, католики, протестанты, социалисты. Евгений Пашнин приготовил каждому пасхальный подарок: 12 или 13 открыток, по числу участников “незаконного сборища”, на каждой он сделал надпись, подобранную из Евангелия, и мы все по очереди тянем по открытке наугад - кому что выпадет.

Дмитро достает свою открытку, показывает мне надпись. Крестится. Я читаю: “Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное”.

* * *

На 19-й зоне довелось повстречать одного из тех, кто, видимо, и призвал к борьбе Квецко и его друзей из УНФа.

Был этот зэк малого роста, с небольшой, как у скворца, головой, щупловатый, молчаливый. Совершенно незаметен ни на зоне, ни в нашей бригаде. Работал в одном цеху со мной, за соседним станком, и я месяца три не замечал его в общей колонне зэков. Как-то осенью 1976 года познакомил меня с ним в слесарке наш инструментальщик Артем Юскевич: “Михаил, передайте, пожалуйста, вашему Лысенке, что он непорядочно поступил: сорвал огурцы, посеянные паном Дронем. Федор Дронь, между прочим, кончает пятнадцать лет за диссидентство”. Последним словом Артем явно хотел подчеркнуть, что Дронь - борец не военного, “стариковского” поколения, а наш коллега - из “молодых”.

Стал я просить Дроня дать интервью, как поступал со всеми “молодыми” в зоне. Он отказывался: сел в 61 году и сейчас кончал пятнадцатый год заключения, не хотел Федор “за болтовню” рисковать новым сроком, а кто его знает, что может надумать “гебуха” - я-то не скрывал ни от кого, что собираю заготовки для книги репортажей из зоны. Старый зэк Федор видел, что за каждым моим движением наблюдает персональный опекун (кажется, даже двое: один в секции, другой в цеху), и понимал, что если мы уединимся, оперу будет доложено тут же.

И вдруг он “раскололся”. Произошло это в воскресенье: нас сорвали с отдыха, выгнали со всем барахлом на двор жилзоны и устроили инвентаризацию казенного имущества: кроватей, тумбочек, белья и прочего. Стукачам стало не до “объектов”: надо было протащить через опись лишние, неположенные тряпки, “зажиленные” за долгие годы, неизвестно, впрочем зачем - по-моему, от стариковской бессмысленной жадности.

Тут-то и подошел ко мне Федя Дронь, взял за руку, отвел в сторону, будто мы дожидаемся конца длинной очереди к “менту” на опись, и за полчаса, сжато рассказал про свое дело.

До ареста он работал колхозным бригадиром на Львовщине. Не помню точно когда именно, но, кажется, в конце 50-х годов услыхал, что в соседнем селе кто-то вывесил над сельсоветом желто-голубой национальный флаг. Федя сбил группу из пяти односельчан-колхозников, и они стали заниматься такими же делами: по ночам выезжали на велосипедах в дальние села, подбирались к главным административным зданиям в центре села и вывешивали там национальный флаг. Забирались и в соседнюю Иваново-Франковщину… Постепенно их малая группа стала расти. Как раз после амнистии вернулся старый боец-бандеровец, односельчанин… “Подозвал он меня как-то вечером, после клуба, и говорит: слышал про флаги? Да, отвечаю. Значит, дело наше живо, люди работают, а мы тут сидим по клубам? Надо тоже что-то сделать! Ну, тут я ему открылся, что это мы делали…”. По совету нового вожака они изготовили резиновые штампы и стали печатать короткие листовки-лозунги, что-то типа “Независимость - Украине” - в общем, призывы в два-три слова. Литераторов среди них не имелось, да и особо образованных людей тоже, писали, что было на душе. Своей организации они дали название “Украинский рабоче-крестьянский союз”.

Так действовали несколько лет. Нашли маленькую ячейку единомышленников в городе - совсем молодых парнишек, лет, кажется, по семнадцати. Приняли их к себе - все-таки городские, а селяне хотели завязать связи с городом. А юноши провалились на расклейке листовок: в городе слежка оказалась куда эффективнее, чем по селам. Их взяли “с поличным” и обещали полное прощение, если все расскажут. Помнится, кого-то домой из тюрьмы отпустили на несколько дней - мол, видите вы уже освобождены от наказания, теперь рассказывайте (или такой трюк ГБ использовало в деле Квецко? Уже не помню точно - много лет прошло.) Юнцы поверили следователям и назвали сельских “подельников”. По суду доверчивые пареньки получили, конечно, огромные сроки и отбыли их полностью, “от звонка до звонка”.

Обвинение “Украинскому рабоче-крестьянскому союзу” предъявили по “измене Родине” - теперь, после знакомства с делом Квецко я уже не удивлялся, но все-таки спросил Федора: меня интересовал юридический механизм оформления подобных дел - “почему по измене?” “За это я на суд немного в обиде, - ответил Дронь. - Они все правильно записали в деле - и про организацию, и про наши дела. А одно записали нечестно. У нас нашли несколько пистолетов. После войны много оружия осталось в селе и на земле кругом валялось, так они в деле записали, что оружие мы хранили для подготовки террористических актов. Поэтому и дело по измене родине. А мы никаких терактов не думали делать - даже мыслей, не то что разговоров на такую тему не было. Пистолеты держали для самообороны: вот если едешь на велосипеде, и вдруг зацепит твой след погоня, так чтобы можно было пострелять и оторваться от нее. Уйти от хвоста. Но ни разу такого не было. Они нам неправду записали с этим оружием”.

Для двоих подсудимых прокурор-женщина потребовала высшей “исключительной” меры наказания - смертной казни: для односельчанина-бандеровца и для Федора Дроня. Сутки он сидел под “вышаком”.

- …на суде мы весело держались: молодые были, знали, на что шли, ничего не боялись. Да и дело неплохое сделали неплохо - чего ж о жизни жалеть. Хорошо держались. Это все видели. Прокурорша - полная такая украинка… Потребовала для нас двоих смертной казни, посмотрела на скамью подсудимых да и заплакала на своем прокурорском месте. Стоит и плачет над столом, дальше говорить не может. Устала женщина. В том году, шестьдесят первом, нас судили под конец года, а всего, если с начала считать, она по политическим делам потребовала смертных казней сорок раз. Мы потом в тюрьме всю статистику собрали. Все “вышаки” да “вышаки”, вот она к концу года и устала… Мне суд смертную казнь на 15 лет заменил, а товарища моего расстреляли.

Потом Мордовия. Я же деревенский, города до ареста почти и не видел - а тут как вошел на завод, жутко стало, в первый раз испугался: привык к тишине, к птицам, а тут грохот, металл, машины. Зажмурил глаза и сказал себе: я сплю. И так вот с зажмуренными глазами, ровно сквозь сон, прошел через 15 лет, и только сейчас, перед выходом, вроде проснулся.

Слушая его быстрый (надо успеть, пока очередь не подошла!) рассказ, я подумал о Квецко и об идиотских парадоксах советского правосудия. Дроню повезло, что прокурор запросила ему смертную казнь - потому что смертную казнь положено заменять 15-ю годами заключения. А вина Квецко была признана недостаточно большой для смертной казни, и потому прокурор потребовал ему 20 лет наказания - к 15 годам основного срока довесили “пять дополнительного”, т.е. ссылки. Так как Квецко судили в более “гуманную” эпоху, когда украинское правосудие уже не разбрасывало ежегодно десятки смертных приговоров, то ему отпустили на пять лет больше, чем смертнику Дроню, но зато не держали в камере под “вышаком”. Кто знает - что по-советски считается лучше?

И еще об одном я задумался, слушая Федора Дроня: до чего же советская впасть умеет убивать людей без шума - как рысь. Никто из моих знакомых диссидентов, даже украинцев (не говорю обо всех прочих) никогда не слыхал, что в 1961 году только в одной Львовской области было приговорено к расстрелу сорок человек. На следующее лето, в карцере, мне довелось рассказать про дело Федора Дроня Вячеславу Чорноволу, редактору “Украинского вестника”, т. е. самому осведомленному в истории национальных организаций последних лет журналисту. “Ты что-то спутал, Миша, - “Украинский рабоче-крестьянский союз” - такая организация была, но не на Львовщине, ее возглавлял Левко Лукьяненко…” Даже Славко никогда не слышал о делах группы Дроня, а ведь там подсудимый заплатил жизнью за свое дело… Безмолвно и безвестно погибали за родину рабочие и крестьяне, веря, что где-то что-то прорастет из их крови, и, действительно, из флага с трезубцем, поднятого над сельсоветом, родился УНФ Квецко и Красивского, а из УНФ рождались новые организации, дела, журналы, мысли. Эстафета смертников идет по Украине - десятилетие за десятилетием.

Кажется, Кузьма Дасив рассказывал впоследствии, как вернулся домой Федор Дронь. Жена Феди, учительница, с обоими сыновьями, после его ареста благоразумно переехала за Днестр, в соседнюю Молдавию, - и там ее никто не преследовал, гебистские “земляки” оставили в покое. Когда у Федора кончился срок, он сообщил администрации, что хочет поселиться в Молдавии, с семьей, и ему разрешили, а с Украины наверняка бы выслали или завели новое дело, как на Саранчука. Приехал он в незнакомый молдавский городок, увидал на автостанции высокого, красивого юношу и обратился к нему с вопросом: где тут улица, на которой жила его семья. Тот вызвался показать: “Я туда же иду”. Они пришли вместе, Федор увидел номер нужного ему дома, открыл дверь, вошел - и юноша вошел в эту дверь вместе с ним.

Это был сын Федора.

Назад В украинской поэзии сейчас нет никого крупнее
Вячеслав Чорновил - зэковский генерал
Николай Руденко
Святые старики с Украины
• Бандеровские сыны
Зорян Попадюк - диссидент без страха и упрека
Василь Овсиенко - мученик ГУЛАГа
Эпиграф вместо эпилога
Вперед
Джерело: Михаил Хейфец «Украинские силуэты. Военнопленный секретарь.»
Харківська правозахисна група www.khpg.org 2000 р.
Українські бібліотеки в мережі